Ноктуарий. Театр гротеска

Matn
7
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Некоторое время Дреглер просто бродил по изогнутым проходам и темным нишам подвала. Время от времени он брал с полки книгу, показавшуюся ему интересной, выдергивая ее из неразличимой массы потрепанных корешков, спасая, прежде чем годы не смешают слова с другими томами бесконечной «Сокровищницы Бенни», слив их в невнятицу бессмысленных, невидимых страниц. Открыв книгу, Люциан прислонялся плечом в поношенном пиджаке к грязным полкам. Проведя совсем немного времени в уединенном запустении подвала, он поймал себя на том, что широко зевает и неосознанно почесывается, как будто оказался в убежище, принадлежащем только ему.

Но стоило ему осознать это ощущение безопасности, просочившееся в разум, как оно тут же растворилось. Чувство спокойного одиночества сменилось неуверенностью, охватившей все его существо. Разве сам Люциан не писал, что «личное благополучие всего лишь открывает в душе бездну, ждущую того, чтобы ее заполнила лавина ужаса, пустое лекало, чьи необычные размеры однажды определят форму твоего собственного страха»?

В этой ли мысли заключалась причина или нет, но Дреглер почувствовал, что он больше не один, а возможно, никогда и не был один в этой хаотической сокровищнице, но продолжал вести себя так, словно находится здесь в полном одиночестве, прекратив только зевать и чесаться. Давным-давно Люциан понял, что легкий приступ паники скрашивает скучные моменты жизни, прибавляет им остроты, поэтому и не стал подавлять это, возможно иллюзорное, ощущение. Но, так или иначе, как оно часто бывает с состояниями души, зависящими от игры тонких и необъяснимых сил, настроение Дреглера, или интуиция, претерпели неожиданные метаморфозы.

И когда они перешли в новую фазу, все его окружение тоже не отставало: он и сокровищница одновременно пересекли границу, отделяющую игривую панику от страха смерти и боли. Но оба состояния находились одинаково далеко от любого подобия логики, и одно не казалось предпочтительнее другого. («Говоря о страхе, мы должны помнить: его интенсивность не связана с реальностью угрозы».) Поэтому теперь, когда извивающиеся коридоры книг, казалось, стали смыкаться вокруг подозрительного библиофила, полки словно распухли от своего мягкого, заплесневелого содержимого, а еле слышные шорохи и тени резвились в пыли и мраке подземной сокровищницы, – это уже ровным счетом ничего не значило. Разве мог Люциан, повернув за угол, наткнуться на то, что видеть нельзя?

Однако за очередным поворотом обнаружилась западня, а не продолжение коридора, – тупик из трех книжных полок, почти касавшихся стропил потолка. Дреглер уткнулся носом в заднюю стену, как нерадивый школьник, поставленный в угол. Он измерил взглядом высоту, словно проверив на реальность, и прикинул, возможно ли пройти преграду насквозь, преодолев иллюзию плотности. Люциан уже собирался покинуть этот закуток, когда что-то слегка коснулось его левого плеча. Непроизвольно резко он метнулся в сторону, но почувствовал такое же воздушное поглаживание уже по спине. Поворачиваясь против часовой стрелки и сделав полный круг, философ остановился и уставился на человека, который наблюдал за ним, стоя на том самом месте, где он находился несколько секунд назад.

Благодаря высоким каблукам лицо женщины оказалось на одном уровне с Люцианом, а шляпа, похожая на тюрбан, делала ее даже чуть выше. Складки ткани с правой стороны, для Дреглера – с левой, держала металлическая пряжка, унизанная бледно-розовыми камнями. Из-под шляпы выбивалось несколько прядей волос цвета соломы, падавших на не омраченный морщинами лоб. Люциан отметил цветные стекла очков, затем бледные губы без следа помады и, наконец пальто с высоким воротником, спускавшееся темным элегантным цилиндром до самых туфлей. Женщина спокойно вытащила из кармана блокнот, оторвала верхнюю страницу и передала ее Дреглеру.

«Извините, что напугала вас», – гласила записка.

Прочитав ее, Люциан посмотрел на женщину: та легонько постучала себя по шее несколько раз, дав знать о каких-то проблемах с голосом. Ларингит, предположил он, или что-то хроническое? Потом еще раз изучил записку и обнаружил на ней название, адрес и телефонный номер компании по обслуживанию печей и кондиционеров.

Затем незнакомка вырвала второе предварительно написанное сообщение из блокнота и вложила его в ладонь Дреглера, широко, но несколько искусственно улыбаясь. (Как он сейчас хотел посмотреть в ее глаза!) Она слегка тряхнула его руку, прежде чем убрать свою, а потом бесшумно, без единого звука ушла. Вот только откуда в воздухе появился странный смрад, который философ почувствовал, когда посмотрел на записку с простыми словами: «Касательно М.»?

Под кратким посланием стоял адрес, а ниже указано точное время на следующий день. Почерк был очень красивым и настолько изящным, что Люциан такого никогда не видел.

В свете прошедших нескольких дней Дреглер был почти уверен, что найдет еще одну записку, когда вернется домой. Сложенная вдвое, она ждала его под дверью квартиры.

Он прочитал:

Дорогой Люциан!

Я должен извиниться перед тобой, я виноват как никто. Если кратко, то нас поимели! Обоих. Причем не кто иной, как моя жена и ее подруга. Эта та блондинка, антрополог из университета Тимбукту или откуда-то еще. Жена не признается, но я клянусь, что видел, как они разговаривали – во время того путешествия по Средиземноморью, о котором я рассказывал. Как бы там ни было, мы еще посмеемся над этим при встрече но, боюсь, это случится не раньше, чем мы с женой вернемся из очередного путешествия. (Снова любуемся островами, на этот раз в Тихом океане.) А может, и нет.

Я думал, ты отнесешься к этому скептически и не пойдешь в магазин, но, когда выяснил, что тебя нет дома, испугался худшего. Надеюсь, ты не возлагал на эту затею больших надежд. В любом случае ничего страшного не произошло. Девочки рассказали, что хотели немного пошутить над тобой и твоим фетишем с Медузой. По моему мнению, жена просто хочет, чтобы ты познакомился с ее подругой – говорит, вы просто созданы друг для друга. Почему она так думает – загадка, если только я не рассказал ей о своем старом коллеге больше, чем помню. Но, возможно, теперь ты и сам знаешь больше моего, так как по плану ты должен был встретиться с этой женщиной в магазине. Она, кажется, вполне безобидна, но, сомневаюсь, что ты изменишь своим затворническим привычкам.

Серьезно, надеюсь, ты нас всех простишь. Скоро я увижу тебя, загорелый и умиротворенный эдемом южных морей.

Естественно, записка, судя по подписи внизу, принадлежала Джозефу Глиру.

Его признание казалось искренним. Но что он знал о встречи Дреглера в магазине? В ней явно крылось нечто большее, чем считал Глир, – Люциан был в этом уверен. В конце концов, не Глир был сведущ в обычаях Медузы.

– Это не шутка, мой дорогой Джозеф, – громко произнес Дреглер, хватая записку. Потом собрал все послания, полученные за день, подколол их скрепкой и отправил в новую рубрику своего обширного досье. Она получила временное название «Личные встречи с Медузой, настоящие или ложные».

III

Дом, адрес которого сообщили Дреглеру накануне в магазине, находился не очень далеко – такой большой любитель прогулок мог и пешком дойти. Но по какой-то причине этим утром Люцианом овладела усталость, поэтому он решил поехать на такси по городу, пронизанному моросью. Развалившись на просторном заднем сиденье автомобиля, он кое-что заметил. Ему стало интересно, почему в такой пасмурный день водитель надела темные очки, в которых отражались зеркала заднего вида? Может, она рассматривает своих пассажиров? И может, весь этот мусор на заднем сиденье – согнутый окурок на подлокотнике двери, почерневший яблочный огрызок на полу – были теми деталями, которые полагалось рассматривать самому Люциану?

Дреглер задумчиво смотрел сквозь окна такси на зловещий слепок насквозь промокшего неба, на захудалые городские улицы, где зонты множились словно грибы в сырости. Шли минуты, и он постепенно потерял то малое ощущение благополучия, которое жизнь отводила ему на день. А значит, все-таки Люциан был встревожен – его сковало рациональностью словно холодом. Предстоящая встреча не наполняла разум фантазиями о приключениях и открытиях. Чуть раньше его беспокоило то, что он может впасть в состояние, не подобающее человеку, который, вероятно, вскоре столкнется с Медузой в некой ее ипостаси. Дреглер опасался, что его охватит исступленное предвкушение или окрылит надежда. Говоря проще, он боялся, что сойдет с ума, как и многие путники до него, чей разум затуманили грезы. Если ты в здравом уме, считал Люциан, ты либо меланхолически подавлен, либо истерически оживлен – вот две реакции, которые «всегда и в равной мере подтверждали разумное состояние духа». Все остальные были иррациональны, симптомами праздного воображения или, наоборот, подавленных воспоминаний. И над этими обыденными реакциями законно царил сарказм – счастье, уничтожающее видимую вселенную колкостями мрачной радости, экстаз разума. Любой другой образ «мистицизма» был признаком уклонения или рассеянности, выглядел клеветой на очевидное.

Такси свернуло в квартал зданий из промокшего бурого песчаника и остановилось около лужайки, над которой нависали по-весеннему голые ветви двух вязов. Дреглер заплатил водителю, не дождался благодарности за чаевые и быстро пошел сквозь морось к дому из светлого кирпича с черными цифрами «202» над темной дверью с медной ручкой и молоточком. Еще раз сверившись с мятым листком, извлеченным из кармана, Люциан постучал. На улице никого не было, от деревьев и тротуара струился аромат влаги.

Дверь отворилась, и Дреглер быстро вошел внутрь. Неброско одетый человек неопределенного возраста закрыл ее, после чего осведомился задушевным, но каким-то трудноопределимым голосом:

– Дреглер?

Философ кивнул в ответ. Помолчав несколько секунд, мужчина прошел мимо, взмахом руки позвав Люциана за собой. Они пересекли холл и остановились у двери, находящейся прямо под лестницей, ведущей на верхние этажи.

 

– Сюда, – прокомментировал провожатый, ухватившись за ручку.

Дреглер заметил у него на пальце кольцо, бледно-розовый камень и полоску серебра, и отметил несоответствие угрюмой внешности мужчины и видимой дороговизны украшения. Человек открыл дверь и, не входя внутрь, щелкнул выключателем на стене.

На первый взгляд это была обыкновенная кладовая, заваленная чем ни попадя.

– Располагайтесь, как вам удобно, – сказал мужчина, жестом пригласив Дреглера проследовать внутрь. – Вы можете уйти, когда захотите. Только закройте за собой дверь.

Люциан быстрым взглядом окинул помещение и смиренно, словно самый глупый ученик в классе, спросил:

– Здесь есть что-то еще? Это оно, так? – настаивал он тихим голосом, но уже с чувством собственного достоинства.

– Так, – мягким эхом откликнулся сопровождающий, медленно закрыл дверь, и Дреглер услышал звук удаляющихся по коридору шагов.

Комната оказалась обыкновенным чуланом под лестницей, потолок наискось шел вниз там, где острые ступеньки с другой стороны поднимались наверх. В остальном его было практически не разглядеть из-за простынь, принимавших форму ламп, столов или маленьких лошадок; здесь стояли груды кресел-качалок, детских стульчиков и другой давно не использовавшейся мебели; перевязанные шланги мертвыми питонами свисали с крюков на стене; виднелись звериные клетки с дверцами, висящими на одной петле, старые банки из-под краски и скипидара, крапчатые, как яйца, и пыльная решетка на лампе, сочившая надо всем серую дымку. А еще, разумеется, были тени, и они дрожали, словно созданные пламенем свечи на стене пещеры, извивались на изогнутых поверхностях. Дреглер осмотрел кладовку, взял какой-то предмет и тут же положил его на место, так как руки у него дрожали. Он сел на старый ящик, широко открыл глаза и стал ждать.

Потом Люциан не мог вспомнить, сколько сидел в этой комнате, хотя умудрился сохранить в памяти малейшие нюансы этого бедного событиями бодрствования, с тем чтобы впоследствии использовать их в своих вольных или невольных грезах. (Они пошли в новый, крайне интересный раздел «Личные встречи с Медузой» – в реальности это было пространство, где обитали извивающиеся создания и шипели сотни голосов.) Дреглер убежал из чулана в панике, заметив, как по его отражению в старом зеркале скользит трещина не тоньше волоса. По пути наружу у него перехватило дыхание, когда он почувствовал, что его тянут назад. Но это всего лишь нитка пальто зацепилась за косяк двери. В конце концов она оторвалась, а Люциан получил свободу, сердце его трепетало от страха.

Дреглер никогда не рассказывал друзьям, каким был для него этот вечер, да и не смог бы объяснить, даже если бы захотел. По возвращении из круиза по Тихому океану Глир с супругой пригласили Дреглера к себе на вечеринку. Он сопротивлялся как мог, но тщетно.

– Хочу познакомить тебя с женой, – настаивал Глир. – Ты же мой старый друг.

Так Дреглер наконец встретил новую жену Джозефа и ее сообщницу в «милой шутке», которую они подготовили для философа в магазине. (Вскоре Люциану стало ясно, что никто, и меньше всех он сам, не хочет признавать, насколько далеко зашел розыгрыш.) Дреглер ненадолго остался наедине с этой женщиной в углу переполненной комнаты. Оказалось, у них много общих интересов, и на первый взгляд они неплохо поладили. Хотя встретились впервые, у обоих возникло ощущение, что знакомы они уже давно, но ни возможности, ни желания выяснять, откуда оно появилось, у них не было.

– Может, ты была моей студенткой, – предположил Дреглер.

Она улыбнулась и ответила:

– Спасибо, Люциан, но я не так молода, как ты, по-видимому, думаешь.

Потом ее кто-то толкнул сзади («Опаньки!» – крикнул подвыпивший профессор), и предмет, который женщина во время разговора постоянно вертела в руках, упал в бокал Дреглера. Прозрачная жидкость с пузырьками вмиг окрасилась в бледно-розовый цвет.

– Извините. Я принесу другой, – смутилась она и исчезла в толпе.

Дреглер вытащил серьгу из бокала и утащил ее с собой, пока дама не вернулась с новой порцией выпивки. Позже, у себя в комнате, он положил украшение в маленькую коробочку, которую назвал «Сокровища Медузы».

Но доказать Люциан ничего не мог – и знал об этом.

IV

Прошло не так много лет, и Дреглер, как обычно, совершал одну из своих знаменитых прогулок по городу. С момента происшествия в книжном магазине он прибавил пару новых заголовков к своему собранию сочинений и даже завоевал преданную и любящую аудиторию читателей, которые прежде избегали его. До «открытия» научные и популярные круги мало интересовались Люцианом, теперь же любая его привычка, любое отклонение от рутинного распорядка дня в устах комментаторов превращались в «типичную черту» или «определяющую индивидуальную особенность». «Прогулки Дреглера, – утверждала одна статья, – неотъемлемая составляющая современного разума. Это городские путешествия отлученного от Итаки Улисса». Другая аннотация на обложке предлагала следующий слоган: «Самый барочный наследник безумств экзистенциализма».

Но какие бы глупости они ни говорили, его последние книги, «Букет червей», «Банкет пауков» и «Новые размышления о Медузе», позволили философу «овладеть умами умирающего поколения и передать ему свою боль».

«Мы можем жить, только ввергнув свою «душу» в руки Медузы, – писал Дреглер в «Новых размышлениях». – Без разницы, ангел она или дьявол. Она просто развлекает нас уродствами, отвлекает от абсолютной катастрофы, которая иначе превратила бы нас в камень. Каждый образ – всего лишь маска, прячущая неимоверно жуткое лицо, лекарство, одуряющее разум. Медуза заботится о том, чтобы мы были защищены, запечатывая нам веки ядовитой слюной своих змей, пока их верткие тела пронзают нас и пожирают изнутри. Мы не должны их видеть, кроме как в воображении, наделяющем эту жуткую картину очарованием. Проникая в сознание, Медуза скорее притягивает нас, чем отталкивает, преследует только по эту сторону окаменелости. С другой же стороны находится непредставимое, неслыханное, то, чего не может быть, – Реальность. Именно она сдавливает наши души сотнями пальцев где-то там, возможно, в той унылой комнате, которая заставила нас забыться, в том месте, где мы оставили себя посреди теней и странных звуков, пока человеческий разум и слова играют, словно шаловливые, глупые щенки, с отклонениями от невообразимой катастрофы. Чтобы избегнуть ее, нам приходится льнуть к трагедии. От ужаса можно спрятаться только в сердце самого ужаса».

Дреглер добрался до конца своего ежедневного маршрута, там он обычно разворачивался и возвращался в свою квартиру, в ту, другую комнату. Он посмотрел на черную дверь с медной ручкой и молотком, потом окинул взглядом улицу, ряды эркерных окон и фонарей над дверьми, неистово сиявших в поздних сумерках. Переведя взгляд на небо, увидел синеватые купола уличных фонарей: опрокинутые нимбы или открытые глаза. Стал накрапывать мелкий дождь, ничего страшного, но в следующее мгновение Дреглер решил укрыться под козырьком гостеприимного особняка.

Вскоре Люциан уже стоял перед дверью комнаты, держа руки в карманах пальто, чтобы избежать искушения. Ничего не изменилось, заметил он, совсем ничего. Дверь никто не открывал после того, как он закрыл ее в тот памятный день несколько лет назад. Тому было даже доказательство, хотя Дреглер каким-то образом знал, что так и будет: длинная нить пальто все еще висела между дверью и косяком. Вопросов, что же делать, не осталось.

Он хотел лишь слегка приоткрыть дверь и быстро заглянуть внутрь, чтобы рискнуть, разочароваться, развеять все те обольстительные раны, которые описывал в уме и в своих книгах, рассеивая их, как те странные тени, которые, полагал он, так и жили в этой комнате. Вот только голоса. Слышал ли он тогда шипение, возвещавшее о ее присутствии, видел ли извивающиеся формы? Люциан не отводил взгляда от своей руки на дверной ручке, аккуратно поворачивая ее, толкая, открывая дверь, поэтому сразу увидел, как кисть озарилась розоватым сиянием восхода, а потом закатным темно-алым цветом, по мере того как ее все больше омывало странное свечение изнутри комнаты.

Не было нужды включать свет. Он видел достаточно, так как его необыкновенному зрению помогало треснутое зеркало, стоявшее так, что открывало глазам отраженный вход в мрачные глубины комнаты. А что там, внутри стекла? Расколотый образ, нечто, разбитое нитяной бездной, из которой сочился липкий красный свет. Мужчина, нет, не мужчина, а манекен или какая-то застывшая статуя. Голый, с бугрящимися от усилия мышцами, человек прислонился к стене всякого хлама, раскинув руки и заведя их за спину, словно стараясь не упасть. Его голова откинута назад так сильно, что казалось, у него сломана шея; глаза похоронены в насмерть спаянных складках, двух прорезях, заменивших глазницы. Широко разверстый в беззвучном крике рот разогнал все морщины с нижней половины немолодого лица.

Дреглер едва узнал это лицо, это обнаженное парализованное существо, которое уже почти забыл, вспоминая только как яркую фигуру речи. Как-то раз он использовал его для описания зловещего состояния своей души. Но оно перестало быть всего лишь манящим плодом воображения. Отражение придало ему шарм, сделало приемлемым для разума, так же как обратило змей и ту, что носила их, в яркую картину. Но картина не несла в себе угрозы. Картина не могла обращать живую плоть в камень.

И вот змеи задвигались, обвивая лодыжки и запястья существа, затягивая узлы на шее, пробираясь в распахнутый рот и в орбиты глазниц. В пучине зеркала распахнулись чужие очи цвета вина, разбавленного водой, – это цвет их культа – пристально взиравшие сквозь переплетение черных змеиных тел. Их взгляды встретились, но не в зеркале. Дреглер закричал, но звук умер… И вскоре он самым жутким образом воссоединился с существом, обитающим в комнате.

«И я застыл внутри камня, – пронеслась у него мысль. – Но где же весь мир, где мои слова?» Не было больше ни мира, ни слов, кроме маленькой комнаты и двух ее неразлучных обитателей. Для Люциана все, кроме этого, исчезло, не могло существовать, на самом деле никогда не существовало; и в глубине трепещущего бледно-розового сердца ужас в конце концов настиг его.

На языке мертвых

Conveniens vitae mors fuit ista suae[2]

Овидий

I

Переодевшись после работы, он спустился на кухню и под перезвон утвари зарылся в ящики, грохоча столовыми приборами и посудой. В конце концов его поиски увенчались успехом, и он извлек на свет божий огромный разделочный нож, нож-для-праздника, за многие годы ставший почти родным. Был бы этот нож живой – он бы стал моей женой.

Первым делом он открыл тыкве глаз, вырезав аккуратный треугольник, осторожно вынув мякоть его внутренностей и сбросив, двумя пальцами проведя по лезвию, на заранее расстеленный у раковины газетный лист. Теперь второй глаз, и нос, и зубастый рот – тыква готова! Конечно, с ней еще предстоит повозиться – вручную выскоблить семена и волокнистую сердцевину, пристроить внутрь худосочную церковную свечку. «Направь же их, святой огонь, сквозь беды и печаль, ко мне направь, ко мне, ко мне, случайно-невзначай», – как он обычно нашептывал.

Опорожнив сразу несколько леденцовых пакетиков в большую салатницу, он стал перебирать их. Вот кислые, вот фруктовые, вот шоколадные. Все лучшее – детям. Но все же он куснул пару-тройку тут и там – ощутить вкус и текстуру. Но совсем чуть-чуть, потому как дружки-сослуживцы уж посмеиваются за спиной: растолстел, растолстел. Да и аппетит сбивать нечего – как-никак впереди праздничный обед. С обедом надо бы разобраться до того, как стемнеет. А завтра – сесть на диету: строгое питание, ничего лишнего.

В сумерках он вынес тыкву на крыльцо, водрузил на столик – столешница махонькая, а ножки высокие, – накрытый ненужной простыней. Он окинул взором старый район вокруг. На улицах пригорода, у перил соседских домов и за стеклами венецианских окон мерцали круглые лица новых жителей. Праздничные гости останутся на ночь, вот только надежды пережить следующий день у них нет. День поминовения. Патер Миткевич будет служить утреннюю мессу. Перед работой надо бы успеть забежать, времени как раз хватит.

 

Детишки пока не явились. Хотя… вон же, бегут по улице! Пугало, робот, кто там третий? Белолицый клоун! Нет, это не мертвец, как ему сразу показалось, у которого вместо лица – смеющегося черепа оскал. Не существо, что вместо головы несет на плечах луноподобный планетоид, хладно сияющий в ясной ночи в компании застывших звездных брызг.

Лучше зайти в дом, ведь скоро они придут. Выжидательно застыв за застекленной входной дверью, он шарил рукой в миске с леденцами, нервно перебирал эти сладкие съедобные камешки, смотрел, как падают они один за другим обратно – ни дать ни взять нашедший клад пират. Пират с куцей седой щетиной, с повязкой на увечном глазу, а на фуражке у него – «Веселый Роджер» и скрещенные кости. Вот он, бежит! Бежит к дому и взбегает по скрипучему деревянному крыльцу; и за поясом у него – пластмассовый ятаган, в самый раз для абордажа.

– Сладость или гадость!

– Так-так-ТАК, – протянул он, повышая голос с каждым новым «так». – Сам Черная Борода ко мне пожаловал. Или ты – Синяя Борода? Вечно я вас путаю. Хотя на самом-то деле никакой бороды у тебя нет, я прав?

Пират стушевался. Кивнул: нет, мол.

– Значит, будем звать-величать тебя Никакая Борода. Пока бриться не начнешь.

– Но у меня усы есть! Сладость или гадость! – Мальчишка уже нетерпеливо подставлял пустую наволочку.

– Да, усы у тебя – что надо. Держи! – Он отсыпал горсть леденцов. – Перережь там за меня пару глоток! – крикнул он вослед, когда парнишка развернулся и дал стрекача.

Не стоило все-таки кричать – соседи услышат. Хотя… вряд ли. Этой ночью улицы полны гуляк, и все – на одно лицо. Отзвуки голосов носятся вверх и вниз по кварталу, а музыка лишь подчеркивает тишину и стылую нескончаемость осени.

Еще, еще бегут! Замечательно.

Сладость или гадость. Тучный ребенок-скелет, из-под маскарадного костюма во все стороны торчит жирок. Как плохо в таком юном возрасте быть толстым, в школе – одни дразнилки. Да и в старости – повезут на погост, а дроги возьми и сломайся. Что ж, побольше конфет толстячку.

– Спасибо большое, мистер!

– Не за что! На, возьми еще.

Скелет грузно спустился с крыльца, и темнота поглотила его внушительный объем – осталось только шуршание бумажного пакетика со сластями.

Сладость или гадость. Младенец-переросток в слюнявчике и потешном комбинезончике, на детском лице – созвездие прыщей.

– Агу-агу тебе! – поприветствовал он нового гостя, заполняя сладостями очередной протянутый пакетик. «Младенчик» ухмыльнулся и заковылял обратно, придерживая лямки свисающих с зада мешком штанов. И этого поглощает тьма – та же, откуда он на мгновение явился.

Сладость или гадость. Маленький вампир, лет шести от роду, не более. Помахал рукой маме, оставшейся ждать на тротуаре.

– Какой ты страшный! Родители могут тобой гордиться. Сам так накрасился? – спросил он шепотом. Малыш, тараща на него снизу вверх подведенные углем глаза, показал своим маленьким пальчиком с черным лаком на ноготке на взрослую фигуру, застывшую там, на улице, неподалеку. – Мама, да? Она любит кислые карамельки? Само собой, любит. Вот, держи. Это тебе, а это маме. Они красные, цвета крови, вам же, страшным вампирам, такое подавай? – И он подмигнул. Осторожно ступая, маленький Носферату, ужас ночи, сошел с крыльца и побежал к матери. Вскоре они уже держали путь к следующему дому, затерявшись в обезличенной череде предшественников.

Приходили другие. Уходили другие. Пришелец, шмыгающий носом. Пара призраков, источавших острый аромат детского пота. Астматически хрипящий зубодер-стоматолог. Процессия редела по мере того, как ночь сходила на нет. Поднялся ветер, завывая, и запутавшийся в крючковатых лапах вяза, что рос на другой стороне улицы, воздушный змей внял ему в тщетной надежде на освобождение. Кроны деревьев попирали чистое, как будто натертое до блеска неким безымянным чистильщиком, октябрьское небо. Ярчайший свет луны рассыпался тысячью сполохов, но голоса подлунного мира уже затихали. И вот пришел момент, когда ряженых почти не осталось. Наверное, вон те – последние. Ну и ладно, все равно сладости кончаются.

Сладость или гадость. Сладость или гадость.

Какой интересный дуэт. Ясно дело – брат с сестрицей, может, даже близнецы. Нет, мальчик постарше будет. Пара победителей.

– Эге-гей, мои поздравления жениху и невесте? – спросил он, высыпая последние леденцы в мешочек девочки-жениха в смокинге. Какие у них лица – ясные, чистые, как у ангелов.

– А я вас знаю, вы почтальон, – сказал мальчик в платье.

– Какой зоркий! Повезло тебе с невестой, – подмигнул он девчонке.

– Я тоже вас узнала, – заверила та.

– Само собой, вы у нас – умник и умница. Притомились, наверное, всю ночь гулять?

Оба пожали плечами – вряд ли они знают, что такое притомиться.

– А я вот, знаете ли, устал. Разносил весь день почту по улицам туда-сюда. Каждое божье утро – сумку через плечо и в путь. Только по воскресеньям передышка. Я хожу по воскресеньям в церковь, а вы? Похоже, что да. Правда, не в ту, в какую бы следовало.

– Знаете, в нашей церкви организуют пикники и всякие такие штуки для детей. Послушайте, есть одна идейка!

На улице притормозила машина, прочерчивая лучами фар промежутки между домами напротив. Наверное, ищут потерявшихся хэллоуинских попрошаек.

– А впрочем, ребята, бывайте. Я пугаю – вы угощайте, – бросил он резко, отсыпав конфеты невесте, которая чуть не упала со ступенек, едва удержав подол платья. Потом повернулся к жениху, отдав ему все, что оставалось в салатнице. Это просто отсвет от тыквы-фонаря, или мальчик покраснел?

– Ну же, Чарли, пошли, – позвала его снизу сестра.

– Счастливого Дня Всех Святых, Чарли. Еще увидимся, – сказал он, помахав рукой.

На мгновение его мысли приняли иной оборот. Усилием воли возвратив себя в здесь-и-сейчас, он вдруг понял, что дети уже ушли – все до единого. Не считая воображаемых, по-своему идеальных. Вроде того мальчика с сестричкой.

Свечу тушить он не стал – пусть доживает свой короткий век. Вскоре она померкнет, а потом и вовсе умрет, и огарок выкинут вместе с другим мусором. Погребут в мусорном баке. Завтра – День поминовения усопших. Нужно отвезти маму в церковь и отплатить еженедельный святой долг. Не забыть также поговорить с патером Миткевичем насчет похода на футбольный матч с группой детишек.

О, дети… Ваш ежегодный маскарад подошел к концу. Смыт грим, спрятаны наряды. Он закрыл дверь на замок и погасил свет внизу. Затем, почти задыхаясь, взобрался по ступенькам в спальню на втором этаже. Раздевшись, скользнул в кровать под одеяло. Лежа на спине, он все еще слышал «Сладость или гадость!» и видел их лица во тьме. И когда они намеревались раствориться, уйти на самое дно водоворота сна, он возвращал их обратно.

II

– Сладость или гадость! – тянуло скорбную ноту трио неприглядных, шмыгающих носами бездомных. Этот год выдался куда холоднее, и он надел голубовато-серую шерстяную форму, в которой обычно разносил почту.

– Вот тебе, тебе и тебе, – профессиональным тоном произнес он, но бездомные, кажется, не оценили подаяние. Теперь не то что раньше: они вообще ничего не ценят. Все течет, все меняется. Ну и наплевать – отпусти и забудь, и да захлопнет твою дверь порыв льдистого ветра.

Несколько недель назад и вязы, и красные клены по всей округе, поддавшись холоду, сбросили листья. Мрачной сиреневой хмарью наползли на небо тучи, и ни одна звезда теперь не сверкала на небе. Кажется, быть снегопаду.

В этом году на празднике было куда меньше детей, а те, что все-таки явились, даже не напрягали фантазию, придумывая костюмы. Намазали лица печной сажей – и давай клянчить. В той же одежке, что каждый день носят.

Все стало таким… чужим, все изменилось после внезапной смерти его матери. Странно, что можно так страдать, потеряв то, что, по сути, никогда не ценил. Умирает крошечная, вредная старушонка, и вот ее отсутствие становится физически ощутимым. Теперь он в полном одиночестве. Раньше – ночь с редкими проблесками звезд, теперь же – ничего, беспросветная удушливая тьма.

Но вспомни те времена, когда…

Ну уж нет. De mortuis nihil nisi bonum – «О мертвых ничего дурного». Патер Миткевич отслужил прекрасную службу, и не было никакого смысла нарушать то восхитительное чувство завершенности, вложенное священником в похоронную церемонию матери. Так зачем же он думает о ней сейчас?

Больше не было детей, бродящих по улицам в округе. Все разошлись по домам. Пока-пока. Он подумал, что лучше и сам закроется до следующего года. Нет, погодите-ка…

2«В согласии с жизнью была его смерть» (лат.) – цитата из «Любовных Элегий» Овидия (книга II, элегия 10). Публий Овидий Назон – древнеримский поэт, изгнанный из Рима за смутьянство императором Августом.