Всё, что осталось. Записки патологоанатома и судебного антрополога

Matn
44
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Бабушка посмотрела мне прямо в глаза своими глубокими черными глазами и сказала, что я обычная фаоин (дурочка). Она никогда меня не покинет, даже когда «уйдет», так она это называла. Она обещала, что всегда будет сидеть у меня на левом плече и, как только зачем-нибудь мне понадобится, мне достаточно будет повернуть голову влево и прислушаться к ней. Я ей сразу поверила и никогда не забывала ее обещания. Я на самом деле всегда жила с ним, каждый день и каждый час. Я до сих пор автоматически наклоняю голову влево, когда задумываюсь о чем-то, и до сих пор слышу ее голос, когда мне нужен совет. Не уверена даже, чем ее слова стали для той маленькой испуганной девочки благословением или проклятием, потому что мое детство наверняка прошло бы куда веселей, если бы я не помнила постоянно о своей мертвой бабушке. Много раз она не давала мне совершать вещи, которые – я и сама знала – мне не следовало совершать, но все равно хотелось. Кто-то может назвать это совестью, но я совершенно уверена, что у моей совести мелодичный голос моей старой шотландской бабки.

Тогда же она взяла с меня слово позаботиться о моем отце, ее единственном ребенке, когда придет его час. Никто, сказала она, не должен переступать порог смерти в одиночку. Она будет ждать с другой стороны, но я должна проводить его до дверей. Я не стала расспрашивать, откуда взялась эта странная просьба – в конце концов, мне было всего десять. Не спрашивала я и о том, почему там не будет моей мамы. В действительности так и оказалось – мамы не было с ним. Могла ли моя бабушка, которая к тому времени давно лежала в могиле, каким-то образом предвидеть, что мой отец останется последним из старшего поколения нашей семьи, и проводить его сможем только мы, дети?

Умирание – это дорога, по которой не хочется идти в одиночку, но через порог мы перешагиваем сами. Мифы и сказки внушают нам разные представления о том, что такое смерть, и чего от нее ожидать, но кто знает, какой она окажется для меня или для вас? Это очень личный, интимный момент – конец всего, что мы знали, чем являлись, что понимали, к которому нельзя подготовиться по учебникам и руководствам. Мы никак не можем на него повлиять, поэтому нет смысла растрачивать наше драгоценное время, беспокоясь о нем. Когда момент придет, мы просто испытаем его.

Моя бабушка умерла в безликой больничной палате. Страстная курильщица, она легла на обследование по поводу болей в груди; когда хирурги приступили к диагностической операции, то обнаружили рак легких в последней стадии и просто зашили ее обратно. Я знала, что это не та смерть, которой она бы хотела, но в те времена, с подобными заболеваниями, практически не существовало альтернатив обычной смерти в больнице, под воздействием обезболивающих. Ей не дали возможности умереть дома, в тишине и покое. Мы были еще детьми, и в больницу нас не пускали, поэтому я так ее больше и не увидела. Об этом я жалею всю свою жизнь. Мне очень хотелось бы поговорить с ней еще хотя бы один последний раз, услышать, что она скажет об умирании и о смерти, исполниться ее спокойной мудрости.

Итак, мое первое соприкосновение со смертью произошло в возрасте пятнадцати лет, когда умерла женщина, которую я любила больше всех на свете. Мой отец, понимая, насколько тесные отношения связывали нас с ней, спросил, хочу ли я увидеть бабушку, лежащую в гробу. Страдая от разлуки с ней и боясь увидеть ее мертвое тело, я отказалась – к великому облегчению матери, которая активно выступала против. Об этом я тоже горько сожалею. Я не пережила того последнего момента наедине с бабушкой, ни когда она умирала, ни после ее смерти. Возможно, именно поэтому я так остро отреагировала на ситуацию с дядей Вилли.

Все, что мы могли сделать – это достойно проститься с ней, и уж поверьте, мы не ударили в грязь лицом. Моя мать готовила до тех пор, пока не опустели все кладовые, виски и шерри текли рекой, а окна нашего дома стояли распахнутыми, чтобы ее душа свободно летала туда и обратно. Последнее, что я помню о том дне – это как наш приходской священник выписывает восьмерки знаменитого шотландского танца, рила, у нас в палисаднике под музыку, льющуюся из колонок. Да, мы устроили праздник, и он ей наверняка бы понравился. Я гадала, встретилась ли она на небе со своим создателем. Наша семья не была чересчур религиозной, хотя мы регулярно посещали церковь и строго блюли христианские обычаи. Помню, как моя бабушка вела яростные философские споры со священником за карточной партией. Пока он размышлял над ответом, она потихоньку подменивала карты прямо у него под носом.

Бабушка так сильно верила в жизнь после смерти, что я почти хотела, чтобы она вернулась и рассказала, как там все устроено. К сожалению, возвращения не состоялось.

Глава 4
Смерть подходит ближе

«Важность некоторых моментов не можешь оценить до тех пор, пока они не превратятся в воспоминания»

Теодор Сусс Гейзел, писатель и мультипликатор
(1904–1991)

Практически каждый из нас встречается со смертью лицом к лицу еще задолго до того, как она придет за ним лично, и эти моменты оказывают заметное влияние на наши страхи, предположения и представления о том, что мы считаем «легкой» смертью. Для большинства первое столкновение со смертью происходит, когда умирают родители.

Став взрослыми, мы осознаем, что на нас ложится ответственность за тех, кто привел нас в этот мир, за их последние дни и за их похороны, как это было испокон веков. Таков естественный порядок вещей – дети хоронят родителей, а не наоборот. Правда, в наше время, когда люди стали жить дольше, в семье могут одновременно сосуществовать сразу несколько поколений. Если «детям» перевалило за семьдесят, ответственность и за родителей, и за родителей родителей, падает на третье поколение. Но утрата родителей – при любых обстоятельствах – не только сталкивает нас с реальностью смерти, заставляя обычно знакомить с ней и своих детей, но также напоминает, что мы не молодеем и что наступит и наш черед.

Поскольку все мы – дети современной культуры, в которой принято избегать разговоров о смерти, словно опасаясь напомнить ей о себе, нам бывает трудно разобраться, чего хотели бы для себя наши близкие, когда приблизится их конец, и, соответственно, трудно подготовиться к нему. Мы с моим мужем Томом частенько рассуждали о том, кто из наших родителей умрет первым, а кто переживет всех остальных, пошучивая, что «скрипучая дверь сто лет провисит». И это была не игра, а искренняя попытка спланировать жизнь наших стариков так, чтобы они как можно дольше сохраняли свое достоинство и независимость. Кстати, наши предсказания не оправдались: тот, кому, по нашему мнению, предстояло уйти первым, мой отец например, намного пережил остальных.

Боялась ли я смерти родителей? Признаться, я и сама не знаю. Думаю, я больше волновалась о том, как они будут умирать, а не собственно об их смерти и ее последствиях. Я сознавала неизбежность их ухода и поэтому считала, что должна непременно все прагматически спланировать. Дело тут не в равнодушии – я обожала их обоих и была бы счастлива, если бы они жили еще долго-долго, – но, раз уж смерти было не избежать, к ней следовало подготовиться.

Моя мать заболела довольно неожиданно. Я вела недельный выездной семинар для полицейских, когда мне позвонил отец и сообщил, что ее увезли в госпиталь. Как я и ожидала, он не мог внятно объяснить, что с ней произошло. Я прервала занятия, села в машину и выехала из Данди в Инвернесс. Шоссе А9, вечно забитое грузовиками, домами на колесах и неугомонными туристами, кажется очень длинным и муторным, особенно когда тебе спешно надо добраться из конца в конец, не рискуя лишиться прав или жизни.

Когда я добралась до госпиталя, первым, что сказала мама, было «ты приехала». Она всегда боялась, что когда ее здоровье начнет сдавать, некому будет о ней позаботиться и она останется одна. Всю жизнь она ухаживала за другими людьми: в детстве за дядями и тетями, потом за мужем и детьми, – и потому привыкла считать себя не стоящей внимания, даже не сознавая, насколько высоко мы ее ценили. Теперь мне предстояло позаботиться о ней. В молодости мама перенесла гепатит, и теперь ее печень постепенно отказывала. То же самое касалось и других органов: асцит, скопление жидкости в брюшной полости, заметно усилился, а повышение уровня билирубина привело к желтухе. С учетом возраста, поправиться она уже не могла.

Мама так и не сумела переключиться с отношений между дочерью и матерью на отношения двух взрослых людей, поэтому у нас редко случались откровенные разговоры. В результате она очень мало знала обо мне, считала меня слишком закрытой и потому не делилась со мной своими надеждами и страхами. У нас в семье вообще мало говорили и делились между собой, и маме всегда было неловко с кем-то обсуждать личные проблемы. Тина и Вилли так берегли и защищали ее в детстве, когда она осталась без родителей, что она выросла крайне зависимой. Я же, наоборот, унаследовала отцовский и бабушкин прямолинейный подход к жизни и сознавала, что матери сложно такой меня принять. Тем не менее она всегда знала, что может рассчитывать на меня в трудных ситуациях – что я, с моей логикой и практичностью, непременно справлюсь.

Теперь, когда ее состояние стремительно ухудшалось, я чувствовала, что ей бы не хотелось отвечать на мои расспросы о том, что, по ее мнению, мне бы стоило или не стоило для нее сделать. Сама она не проявляла никакого желания прибегать к медицинским процедурам, которые могли бы оттянуть ее конец, и не просила меня попытаться продлить ей жизнь. Похоже, мама решила, что пришел ее час, и смирилась с этим, не испытывая ни надежд, ни сожалений. Чутье подсказывало мне, что, как уже случалось в прошлом, она переложила ответственность на меня, предоставив мне решать, как она проведет последние дни своей жизни. Мой отец и сестра определенно испытали облегчение, поскольку оба стремились снять с себя ответственность. Я занималась всем, что касалось ее последних дней, смерти и похорон. Мне это не было в тягость, и я, хоть и страдала, с гордостью исполнила долг благодарной дочери по отношению к матери, которая с искренней любовью растила ее.

 

Помню, как врач облегченно вздохнул, когда я однозначно сообщила ему, что отказываюсь от реанимационных мероприятий и кормления через зонд. Я отказывалась также от пересадки печени. Все эти варианты врач был обязан предложить, как последнюю надежду, но мы оба знали, что на самом деле никакой надежды не было. Мы только продлили бы процесс умирания. Пересадку органа, который мог бы много лет служить кому-то молодому, мы с ней обе даже не рассматривали. В этом я была совершенно уверена: в прошлом мама не раз говорила, что, когда органов и так не хватает, не имеет смысла пересаживать их старикам.

Я успела на одну ночь перевезти ее домой, прямо перед смертью, но это сильно ее потрясло и напугало. В больнице ей поставили катетер, и сама она не могла с ним управляться, что повергало ее в шок. Помню, я тогда спросила, что бы было, поменяйся мы местами – если бы я нуждалась в помощи, она бы стала ухаживать за мной? От вопроса она раздраженно отмахнулась – ну конечно да! Маме пришлось согласиться, пусть и неохотно, с тем фактом, что иногда родители и дети меняются ролями. Когда на следующий день я отвозила ее назад в госпиталь, было уже ясно, что домой она не вернется. Она нуждалась в паллиативном лечении, которое ей могли оказать только там – по крайней мере, так нам внушила здравоохранительная система. В любом случае, я согласилась на то, чтобы она умерла под воздействием медикаментов, и чтобы врачи и медсестры исполняли все те интимные действия, к которым она ни за что не подпустила бы членов семьи.

В целом я отвечала за план действий, на который ориентировалась врачебная команда, но медики сами решали, когда какие лекарства вводить и как контролировать степень ее взаимодействия с миром. В моменты мрачных раздумий я корю себя за те долгие часы, которые она провела в одиночестве в больнице. Друзья поначалу навещали ее, но постепенно, по мере того как она реагировала все слабее, перестали заходить. Думаю, ей приятней бы было находиться дома, окруженной любовью и заботой в свои последние дни, но мой отец никогда не справился бы один, а медицинские услуги на дому в те времена практиковались совсем не так широко, как теперь.

В своей занятой жизни мы пытаемся найти баланс между тем, что, как нам кажется, мы должны делать, тем, что делать вынуждены, и тем, что хотели бы. Под конец, думаю, большинство людей ощущает, что не добилось поставленной цели и многое поменяло бы в своем прошлом. Да, у меня был муж, дети и работа в 200 милях от родительского дома, но и мать у меня была только одна – притом ей всегда не хватало уверенности в себе, и, несмотря на доброе сердце и открытую душу, она всю жизнь ощущала себя одинокой и ненужной. Поэтому я жалею, что восприняла как должное тот факт, что о ней позаботятся в больнице и что, в мое отсутствие, к ней будут приходить другие люди. Поступила бы я сегодня иначе? Скорее всего, да, но к этому обычно приходишь задним числом, с опытом. По мере того как представители старшего поколения нашей семьи один за другим уходили от нас, я справлялась с этим процессом все лучше и лучше. Как говорится, мастерство приходит с опытом.

С момента первого поступления моей матери в больницу и до ее смерти прошло всего пять выходных, и все субботы и воскресенья я с дочками сидела у нее, чтобы дать ей ощутить себя в тесном семейном кругу. В наш предпоследний визит она уже начала впадать в кому. Я сказала, что мы приедем в следующую субботу и попросила продержаться, хотя и слабо верила, что это ей удастся. Как жестоко было просить, чтобы она повременила со смертью, пока мы не освободимся! Но в тот момент это казалось мне вполне уместным: дать ей нечто, чего она бы ждала (просто безумие, ведь она умирала!). Боюсь, на самом деле я лишь усилила ее страдания и ощущение одиночества. Сейчас я содрогаюсь при мысли о своей бесчувственности. Мне стыдно, что я, в своем максимализме, считала, что ей остается только мне подчиниться, что я была уверена, будто делаю ей добро, хотя на самом деле только вредила. Возможно, я к себе слишком жестока, но никто меня не убедит, что она не пыталась нас дождаться, хотя уже могла упокоиться с миром.

Госпитальная палата, лишенная тепла, души и воспоминаний, с ее стерильной обстановкой, чаще всего становится главной декорацией для смерти, и именно в ней родные готовятся к этому, самому личному, интимному и необратимому событию. В следующую субботу, в последний раз, когда мы видели маму живой, мы с дочками почти весь вечер просидели с ней наедине. Я была уверена, что это их последний шанс с ней проститься, и не хотела, чтобы они росли как я, сожалея, что не провели последние драгоценные часы в обществе бабушки.

Моя мать лежала в отдельном боксе, в коме – под воздействием морфина, – и больше не была с нами. Или все-таки была? Сестра, ухаживавшая за ней, просто формально проделывала необходимые процедуры. Она не была злой или равнодушной, но не демонстрировала также ни симпатии, ни понимания по отношению к своей пациентке или к нам. Она делала свою работу – и не собиралась тратить на нас время.

Наша средняя дочь, Грейс, которой тогда было двенадцать, страшно разозлилась на нее за бесчувствие. Именно та злость и гнев заставили впоследствии эту сообразительную обезьянку самой выучиться на медсестру. Опыт взаимодействия со смертью зачастую меняет жизни людей. Грейс выросла понимающей и сердечной – именно такая медсестра должна была находиться при ее бабушке в последние часы на земле, и именно на такую вправе рассчитывать любая семья. Она не боится сидеть рядом с пациентом и держать его за руку в последние мгновения, утешая и успокаивая без всякой фальши. Разве не этого мы хотим, когда больны, страдаем и умираем? Доброта и искренность – вот что нам всем нужно. Я не удивлена, что в последнее время она задумывается о работе в паллиативной помощи. Конечно, это нелегкий путь, но, если она его выберет, то, я уверена, будет до конца бороться за достоинство каждого пациента, за которым ей выпадет ухаживать. Наверняка ее бабушка ею бы гордилась, как гордимся мы все. Грейс – наш ангел-утешитель, хоть она покрасила недавно волосы в голубой цвет, чем наверняка напугала некоторых своих бедных пациентов.

Исследования с помощью энцефалографа показывают, что, из всех наших чувств, слух отказывает последним, когда мы теряем сознание или умираем. Вот почему специалисты по паллиативному уходу всегда следят за тем, что говорится у постели пациента, и напоминают родственникам разговаривать с ним, даже если он в коме. В последние выходные мы решили, что бабушка не должна покинуть этот мир, слыша лишь напряженное молчание, прерываемое вздохами и слезами. Мы собрались взорвать старые традиции, стать семьей фон Траппов: мы решили петь.

Хотя мысли о ее смерти все равно болезненны и печальны, вспоминая тот необыкновенный последний день, мои девочки всегда смеются. Мы перепели весь репертуар из мультфильмов Диснея, рождественские гимны (хотя дело было в разгар лета), все любимые песни моей матери и даже старые шотландские куплеты. Каждый раз, заходя в палату, врачи и сестры улыбались и качали головами при виде нашей троицы, нестройно распевавшей знакомые мелодии. Выражение на их лицах вызывало у нас новый приступ истерического веселья, и палата наполнялась радостью, смехом, светом и теплом, а кошачий концерт продолжался. Больница – очень нездоровое место для души, и капелька веселья там никогда не помешает. Рядом с мамой не было ни священников, ни скорбящей родни – только «ее девочки», которые веселились, составляли ей компанию и просто вели себя как обычно.

Смерть, в конце концов, это лишь составляющая жизни, и хотя зачастую, под воздействием западной культуры, мы отстраняемся от нее, возможно, нам следовало бы ее принять и поблагодарить. Иногда, из лучших побуждений, мы стараемся оградить своих детей от суровой реальности, но на самом деле, нам стоит готовить их к тому, с чем им неизбежно предстоит в будущем столкнуться. Я знаю, что не все согласятся с подобной философией, но для меня было важно, чтобы мои дети находились там, чтобы они попрощались со своей бабушкой и чтобы потом, когда настанет моя очередь или очередь их отца, они знали, что могут держаться, как обычно, смеяться и шутить, и что мы предпочитаем слушать их смех и песни, а не рыдания. Возможно, некоторым покажется крайне неуважительным распевать «Белые скалы над Дувром» или «Кенни сбросил тетку вниз» у смертного одра собственной матери, но я уверена, что ей это понравилось.

Пропев весь мыслимый репертуар, мы совсем выбились из сил. За все это время мама ни разу не шевельнулась, но мы все равно держали ее за руку, смачивали губы и расчесывали волосы. Когда наступило время расставаться, мы не смогли удержаться от слез. Девочки с ней попрощались, и я попросила дать мне минутку с мамой наедине. Но поняла, что не могу произнести ни слова. Я не могла сказать, что люблю ее, что буду по ней скучать, не знала даже, как мне ее поблагодарить. Ни мама, ни отец никогда не говорили, что любят меня, хотя я всегда знала, что это так. Подобная сентиментальность была у нас в семье не в чести, и теперь произнести подобное было все равно что пойти наперекор всем семейным традициям, разрушить декорум, который всегда между нами царил. Кроме того, я боялась, что если это скажу, то начну рыдать и не смогу остановиться, а мне не хотелось, чтобы дочери видели меня такой. Ради них я должна была оставаться сильной.

Поэтому я просто сказала «прощай» и закрыла за собой дверь, оставив ее в одиночестве совершать последний путь. Об этом решении я сожалею больше всего. Будь моя воля, я вернулась бы назад и попрощалась бы с ней совсем по-другому. С другой стороны, возможно, останься я тогда в палате, она продолжала бы цепляться за жизнь – ради нас. Мне надо было ее отпустить, и я решила, что для этого должна уйти.

Я только-только добралась до дома, когда, через два часа, мне позвонили из госпиталя и сообщили, что мама умерла. Когда это произошло? Что если она только и ждала, пока мы уедем, чтобы, наконец, уйти из жизни? Или еще некоторое время лежала в одиночестве, слушая тишину, воцарившуюся в палате? Может, она даже радовалась ей и тому, что прекратилось наше кошмарное пение? Правда, в этом я сомневаюсь. Находилась она в палате одна или с ней посидела какая-нибудь из сердобольных медсестер? Наверное, под воздействием морфина она просто тихо скончалась, ничего не заметив.

Точных ответов на мои вопросы нет и не может быть. Единственное, в чем я уверена, это что хоть ей и не выпало умереть у себя дома, в кругу семьи, как она наверняка бы хотела, мы постарались сделать для нее все, что могли. Я искренне надеюсь, что она это понимала. Какие бы планы мы не строили и каких бы обещаний не давали, болезнь и смерть порой решают за нас.

Находиться рядом с умирающим гораздо тяжелее, чем порой кажется. Вы можете дежурить возле его постели круглые сутки, но он испустит последний вздох, когда вы случайно задремлете или на минутку выйдете за кофе. Смерть следует собственному расписанию – не нашему.

Мы с Томом позволили девочкам самим решать, хотят ли они в последний раз увидеть бабушку перед похоронами. Мы не хотели, чтобы они шли дальше по жизни, сознавая, что у них не было возможности с ней проститься и принять ее смерть. Все трое решили, что хотят. Бет была уже взрослой – ей исполнилось двадцать три, – но Грейс и Энни было только двенадцать и десять. В зале похоронной конторы стояла тишина, гроб был открыт, и на меня тут же нахлынули воспоминания о дяде Вилли, но на этот раз я держала себя в руках.

В тот день я еще раз убедилась в стойкости, достоинстве и сдержанности наших дочерей. Когда я отошла, позволив им впервые взглянуть в лицо смерти, все они сразу отметили, какой удивительно маленькой выглядит их бабушка. Первой – что весьма примечательно – к ней приблизилась Анна. Та самая бесстрашная малышка, которая пугала мою маму до смерти, когда забиралась на самый верх игрового комплекса в детском парке и радостно махала оттуда, держась за лесенку только одной рукой.

Анна склонилась над гробом, взяла бабушкину руку в свои и ласково ее погладила. Больше ничего не требовалось. В этом жесте была только любовь – никакого страха перед смертью. Бабушка умирала, умерла и теперь была мертвой – мои дочери это прекрасно понимали. Они приняли ее конец. Девочки знали, что лучший памятник для нее – воспоминания, которые они сохранят, и знали, как выглядит достойная смерть.

Мой отец воспринял ее кончину довольно отстраненно. Он не принял участия в организации похорон, не взял на себя никакой ответственности – по сути, он просто пассивно плыл по течению, и все вокруг происходило словно помимо него. Они с матерью прожили вместе пятьдесят лет, но он, казалось, совсем по ней не скорбел. В то время я восприняла его реакцию как смесь врожденного стоицизма с глубоким потрясением.

 

Оглядываясь назад, я понимаю, что деменция, которая вскоре у него развилась, уже начинала проявляться, и что моя мать скрывала от нас ее симптомы, списывая все на его забывчивость и странности. У нее на похоронах, традиционных и пышных, он держался так, будто не совсем осознавал, что происходит. Все основные признаки были уже налицо, но, озабоченные бюрократическими формальностями и погруженные в собственные переживания, мы их не замечали или предпочитали не замечать. Он не делился воспоминаниями о ней, не пролил ни слезинки и в целом вел себя, как обычно. После службы он беседовал с друзьями и семьей так, словно находился на свадьбе, а не на похоронах женщины, с которой прожил всю жизнь.

Если последние дни моей матери пролетели достаточно быстро, то отец умирал долго и, будь у него выбор, наверняка предпочел бы другой исход. Думаю, знай он, что его ожидает, этот суровый шотландец, лишенный всякой сентиментальности, просто ушел бы в лес у нас за домом с винтовкой и сам свел бы счеты с жизнью. Помню, раньше я нередко думала, что лучшим способом умереть для него было бы свалиться с крыши, когда он в очередной раз туда забирался поправить отстающую черепицу. Сложно сказать, кому в те годы пришлось тяжелее, нам или ему. Насколько сложней наблюдать за тем, как болезнь Альцгеймера отбирает память и, собственно, личность у любимого человека, чем быть ее непосредственной жертвой?

Оставшись в одиночестве, лишенный присмотра жены, которая все оправдывала его привычными странностями, отец постепенно погружался в пучину кошмаров. Он проклинал мальчишек – которых сам выдумал, – за то, что они забрались в дом и украли у него ключи; говорил нашим дочкам сидеть тихо, чтобы не разбудить бабушку, которая к тому времени уже год как умерла. Симптомы болезни постепенно усиливались, так что нам приходилось к ним как-то приспосабливаться.

Мы редко предвидим приход деменции заранее, поэтому просто смиряемся, если она начинается. Мы с Томом решали проблемы по мере их поступления. Мои родители жили в своем семейном доме с 1955 года, и хотя мы не раз предлагали им переехать в более компактное жилье, мой отец всегда отвечал, подмигивая нам, что уже мы будем разбираться со старым домом, когда их не станет. Теперь о переезде не шло и речи. Мы договорились с сиделкой, которая должна была заглядывать к нему три раза в день и проверять, чтобы отец нормально питался – еду для него закупали мы, уже готовую, и ее требовалось только разогреть, – и чтобы он находился в безопасности и в тепле. Практически каждые выходные мы ехали за 230 миль в Инвернесс, чтобы сделать в доме уборку, сменить ему постель, выстирать одежду и привезти продукты.

Понадобился настоящий кризис, чтобы мы, наконец, взглянули в лицо реальности и приняли по-настоящему серьезное, и довольно неприятное, решение. В одно холодное утро мне позвонили из отделения полиции. Обычно, когда ко мне обращаются полицейские, речь идет о каком-нибудь преступлении, но этот звонок был личным: моего отца обнаружили возле дома престарелых в футболке и спортивных брюках на десятиградусном морозе. Полицейские отвели его в дом престарелых, решив, что он там живет, но им сказали, что он «не отсюда». Они забрали его к себе, напоили кофе с печеньем, чтобы отогреть, и постарались разговорить и выяснить, кто он такой и где живет. Отец понял, что они хотят, и показал дорогу домой, где они обнаружили дверь, открытую нараспашку, а на кухне список телефонных номеров, составленный когда-то моей практичной мамой. Шоссе А9, известное под названием «дорога в ад», показалась мне в тот день еще длиннее, а камер на ней как будто стало еще больше за то время, что мы мотались из одного его конца в другой.

Было очевидно, что дальше жить один отец не может. Суровый, упрямый мужчина, каким я его помнила с детских лет, теперь нуждался в уходе.

Когда я была совсем маленькой, тетка моей матери, Лина, «съехала с катушек» по выражению моего отца. Из-за старческого слабоумия Лину поместили в госпиталь Крейг Данен, где он ее еженедельно навещал. Она никак не реагировала и не узнавала его, однако этот, не склонный к сентиментальности, человек мог часами сидеть с ней рядом и что-то рассказывать, пока она раскачивалась взад-вперед, непрерывно потирая большой и указательный пальцы. Однажды я спросила, зачем он это делает, и его ответ, в котором явственно читалось влияние моей матери, потряс меня до глубины души.

– Откуда нам знать, слышит ли она нас? – сказал отец.

– Что если вдруг она там, заперта у себя в голове, и просто не может общаться? Что если она чувствует себя одинокой и боится?

Этого он не мог допустить и поэтому навещал ее и поддерживал даже тогда, когда моя мама отказалась к ней ходить, так как слишком расстраивалась. Помню, насколько я удивилась такому ответу. Когда деменция проявилась у него самого, я не сомневалась, что он по-прежнему здесь, запертый в своей голове, напуганный и одинокий.

Мой отец дожил до восьмидесяти пяти лет, и в последние годы мы наблюдали, как этот двухметровый гигант со щеткой жестких усов, мощными ногами, грудью колесом и голосом, способным остановить дорожное движение, постепенно становился все меньше и меньше, пока не исчез совсем. Поначалу у него бывали вспышки агрессии, но потом они уступили место полной безучастности. Мы перевели его в дом инвалидов в пяти минутах от нашего дома в Стоунхейвене, где наша семья стала его единственным кругом общения на ближайшие два года. Старые друзья не могли его навещать из-за дальности расстояния, да и в любом случае он их уже не помнил. Грейс, наша будущая медсестра, виделась с ним чаще остальных, поскольку тогда уже подрабатывала в этом инвалидном доме. Мы гадали, не отвратит ли ее такой опыт от избранной карьеры, но, похоже, он только усилил ее решимость.

Несколько лет мы проводили вместе все каникулы и рождественские праздники, и – пусть это прозвучит эгоистично – наслаждались возможностью побыть с ним подольше, чтобы потом лелеять оставшиеся воспоминания. Мы разговаривали, слушали музыку, пели и возили его на прогулки в инвалидном кресле, которое теперь было необходимо, потому что однажды он упал и сломал шейку бедра.

Я сидела с отцом на солнышке, держа его за руку – тактильное проявление любви, которого я никогда не получала ребенком. Ему нравилось ощущать тепло солнца, и когда я вывозила его в сад, он всегда подставлял лицо лучам и мурлыкал от удовольствия, словно кот. Он явно получал от этих выездов массу приятных впечатлений, равно как и от своих любимых конфет, мороженого и, время от времени, глоточка спиртного. Усы у него тогда распушались, а щеки розовели. Ему не было больно, он не выглядел угнетенным, и я не сомневалась, что отец понимает, кто мы такие, потому что его лицо каждый раз освещалось, когда кто-нибудь из нас заходил в палату.

Тем не менее это был человек, который в прошлом ни за что бы не согласился зависеть от кого-то, пусть даже от меня. Сестры в его учреждении очень его любили, потому что он не доставлял им никаких хлопот и всегда встречал улыбкой, что значительно облегчало их задачу. Хотя мы, естественно, не были «счастливы» за него, он находился в безопасности, за ним ухаживали, его любили, держали в тепле и холе, и в целом он вел спокойное и мирное существование. И все же, это была больница – удобная, комфортная, но бездушная, – а не дом. Когда-то он называл такие «господним залом ожидания».

Bepul matn qismi tugadi. Ko'proq o'qishini xohlaysizmi?