Kitobni o'qish: «Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия», sahifa 5

Shrift:

Понимать и свидетельствовать

Одной из самых сложных проблем, с которой сталкивается исследователь феноменологии Концентрационного мира, становится проблема понимания указанного явления. Возможно ли понять эту феноменологию и если возможно, то в какой степени? Даже наличие значительной источниковой и историографической базы заставляет прийти к выводу, что исчерпывающее понимание этого феномена (если не ударяться в мистику и не редуцировать Концентрационный мир исключительно к формам выражения патологий человеческой личности) чрезвычайно затруднительно. Это подметил еще Ж. Лакан на одном из своих семинаров. «В современной истории остаётся нечто такое, – говорит он, – что для всех критических оценок лежит, по прежнему, за семью печатями. Я имею в виду породившую чудовищное, и оставшееся, якобы, в прошлом, явление Холокоста драму – драму нацизма. Никакая основанная на гегельяно-марксистских предпосылках историческая концепция не может, на мой взгляд, дать вулканическому этому выбросу объяснение. И это доказывает, что жертвоприношение тёмным богам остаётся чем-то таким, чьему чудовищному обаянию редкий субъект способен, и в наши дни, не поддаться»139.

Философ Э. Факенхайм так же считает, что уникальность произошедшего непостижима по определению. «Возможно, однажды мы сможем объяснить, как это произошло, – но сумеем ли когда-нибудь объяснить, почему это произошло? <…> Прежде всего, невозможно поверить, что такое уникальное событие произошло при нашей жизни… Если все же событие должно быть поверено разумом, тогда соответствующая категория… осознается достаточной для понимания события; однако разум, по врожденной привычке, неизбежно сопротивляется мысли о том, что в случае уникального характера события данные категории – именно потому, что они не более чем категории, – недостаточны для постижения события, а по существу, лишь являются средствами обойти событие. И наконец, существует общеизвестная философская проблема: может ли «уникальное» – уникальное любого рода – вообще поверяться мыслью?»140 Таким образом, существующие методы понимания (прежде всего сравнительно-исторический анализ) Концентрационного мира, который ни с чем нельзя сравнить, неизбежно приведут к натяжкам и упрощениям.

Есть еще одна существенная проблема. Психолог В. Франкл, переживший концлагерь, писал, что при рассмотрении этого явления если «внешний наблюдатель находится на слишком большой дистанции и едва ли в состоянии прочувствовать ситуацию, то тот, кто был «внутри» ее и вжился в нее, находится на чересчур малой дистанции. Другими словами, принципиальная проблема заключалась в том, что приходилось вводить допущение»141. То, что произошло в Концентрационном мире, находится за пределами любой рациональности, за границами любой науки. Можно объяснить пассивность и апатию, пользуясь психологическими категориями «выученной беспомощности»142, а жестокость эсэсовцев – патологиями, алчностью, садизмом, необходимостью, но Концентрационный мир не делится без остатка на эти объяснения.



Масштаб трагедии концентрационных лагерей гораздо больше человеческих возможностей ее постижения, не говоря уже о том, что вторичное погружение во все закоулки ужасов, там происходивших, было не по силам порой даже тем, кто это видел своими глазами и потом пытался осмыслить. Узница лагеря Штутгоф С. Анваер вспоминала: «Написав десяток страниц, бросила – слишком тяжело было не только писать, но и читать было невыносимо тяжело»143. Узник Бухенвальда О. Когон несколько раз пытался сжечь рукопись своей книги «Государство СС», а узники Освенцима и Треблинки, такие как П. Леви, Ж. Амери, Р. Глацар, Т. Боровский, которые также попытались постичь феномен Концентрационного мира через нарратив, в итоге покончили с собой, не будучи в состоянии пережить все произошедшее еще раз. По точному замечанию И. Кертеса, «освобождение лагерей только отсрочило приговор, который избранники смерти позднее нередко приводили в исполнение сами»144. Самому И. Кертесу удалось избежать самоубийства, очевидно, только благодаря созданию романа «Самоликвидация», где кончает с собой его альтер эго – писатель и переводчик Б., прошедший через лагерь. Примечательно, что глубокое проникновение в тему Концентрационного мира, попытки взглянуть на него изнутри приводили к подобному трагическому концу даже тех, кто сам не был узником. Это, например, американский психолог Терренс де Пре, автор одной из наиболее глубоких книг по психологии выживания в концентрационном лагере145, или американский писатель польско-еврейского происхождения Ежи Косински, практически все книги которого были посвящены Холокосту.

В целом именно позиция наблюдателя, который в процессе наблюдения во многом и становится тем самым «допущением» В. Франкла, является главным препятствием на пути к пониманию описываемого феномена, так как Концентрационный мир в том виде, в котором он предъявляет себя, существует только как объект, во многом формируемый процессом наблюдения. Последнее устанавливает связь, выстраивает отношения с объектом, который чувствует это отношение. Наблюдателю необходимо осознать, понимается объект или нет, способен ли он произвести понимание или нет. Отношение объекта к наблюдателю так же важно, как и наблюдателя к нему.

Проблема понимания феномена Концентрационного мира состоит еще и в психологической ошибке, которую неизбежно делает наблюдатель. Именно потому, что она психологическая, ее трудно заметить и еще труднее избежать. Понимание, которое наблюдатель демонстрирует по отношению к жизни и страданиям заключенного в лагере, во многом основано на том, что наблюдатель не представляет себе, как бы сам он на его месте жил и выносил подобные мучения, и поэтому приписывает заключенному свои собственные чувства и эмоции. В данной ситуации понимание неосознанно подменяется следствиями аберрации мысли, фантазиями, поскольку в описанной схеме наблюдатель представляет себе заключенного как обычного человека, то есть как себя, вынужденного переносить страдания заключенного. В этом кроется основная ошибка, так как заключенный представляет собой совсем иное, в корне измененное состояние человеческой природы, причем измененное не только духовно, ментально, но и телесно, он ощущает все по-своему, не только сознанием, но и телом, и, чтобы понять это, надо им стать.

Разнообразные страдания, которые составляют нерв и суть жизни заключенного, так подчиняют его себе, что между страданием и заключенным устанавливается система взаимоотношений, в которой огромную роль играют скрытые механизмы психики, неисследованные ресурсы тела, о которых ранее заключенный не подозревал, а наблюдатель при всем желании не может принять это в расчет. Страдания в лагере имеют более или менее понятные пределы, дойдя до которых большинство умирает. Те же узники, кому удается сохранить жизнь, переходят в фантомное состояние, которое, как мы увидим, является непознанным феноменом, областью предположений и описаний, которые имеют соотносительный характер и оттого не могут считаться объективными, так как, по точному замечанию А. Неера, «Освенцим нельзя сравнить ни с чем»146. То есть Концентрационный мир можно описать как тотальный кризис репрезентаций. Кроме того, эти состояния могут быть опять же описаны и познаны только изнутри Концентрационного мира, с исчезновением которого навсегда исчезла и возможность достоверного описания. Те же самые механизмы не дают возможности понять палачей – поставить себя на их место даже на минуту намного сложнее, нежели на место узников.

Не меньшую проблему представляют свидетельства бывших узников. Говоря о непосредственных свидетелях произошедшего, неизбежно приходится сталкиваться с рядом противоречий, которые можно обозначить как «проблема свидетеля», ибо свидетель из Концентрационного мира – это не свидетель дорожной автомобильной катастрофы. Последний – явление случайное, спонтанное, неотрефлексированное. Напротив, во многих воспоминаниях выживших узников можно видеть тезис о том, что желание стать свидетелем часто являлось единственной рефлексией происходящего и становилось реальной и последней возможностью выжить.

Однако возможно ли стать свидетелем того, что происходило в концентрационных лагерях? И кого можно считать настоящим свидетелем? При определении «статуса свидетеля» возникает ряд трудноразрешимых задач. Прежде всего, любой свидетель рассказывает только о том, что он непосредственно видел вокруг себя. Даже если таких свидетельств множество, ни одно из них не более доказательно и не менее субъективно, чем чье-то другое. Есть и еще одна сложность. Задача «традиционного» свидетеля – говорить правду. То есть действовать в юридическом смысле, помогать установить обстоятельства произошедшего и виновных в них. Однако задача свидетеля, говорящего о травме, нанесенной пребыванием в концлагере, состоит в ином – донести до слушающего состояние свидетеля, заставить его понять, каково это – быть носителем травмы. В этом случае становится допустимым и приемлемым искажение реальности, несоблюдение логической последовательности событий или их замена, любое ассерторическое суждение есть маркер потери внутреннего смысла. Вопрос «правда ли это?» становится в этой ситуации неприемлемым, когерентная концепция истины не может быть критерием оценки свидетельства.

В результате возникает ситуация, когда все слова в предложении понятны, но общий смысл предложения остается неясным и не только невозможно понять, есть ли вообще этот смысл, но нужно по умолчанию предполагать невозможность его обнаружения. То есть бытие в лагере существует только как сумма частей в событиях – или даже не в событиях, а в социальных и биологических происшествиях, что и фиксируют сохранившиеся свидетельства. Тем более что Концентрационный мир, если применять к нему архитектурную терминологию Р. Колхаса, был «неместом», попадая в которое человек оказывался «нигде». В этих условиях обрести почву под ногами, «особытить» бытие, оказаться «где-то», стать свидетелем можно было только предельным усилием структуры сознания, то есть путем интерпретаций.

В итоге Концентрационный мир неизбежно оказывался пространством постоянных интерпретаций, то есть любое свидетельство было максимально субъективировано. М. Мамардашвили и А. Пятигорский считали, что, когда связь между сознанием и интерпретацией оказывается неразделимой, возникает миф147. Таким образом, мы еще раз приходим к выводу, что Концентрационный мир – это мифологическое пространство, а не пространство истории, что подчеркивается закономерностью, подмеченной Р. Жираром: в пространстве мифа всегда существуют только боги и никогда – их жертвы148. Однако это мифологическое пространство стало реальностью и фактом именно благодаря беспрецедентному количеству жертв. Тем не менее свидетельство о мифе – это нечто совсем иное, нежели свидетельство о событии.


Нашивка-винкель «политического» заключенного


Любое глобальное явление, как правило, всегда больше, чем математическая сумма его составляющих, что более чем актуально для такого явления, как Концентрационный мир, где скрещиваются несколько уровней реальности, ее восприятия и оценок. Поэтому первая проблема заключается в необходимости перейти с уровня суммы свидетельств (фиксированных событий) на уровень понимания целостного явления (бытия).

Другая проблема свидетеля (внутреннего наблюдателя) заключается в том, что позиция наблюдателя превращает происходящее перед ним в зрелище, явление, историческое событие, восприятие которого напрямую зависит от визуального опыта наблюдающего. Иными словами, опытный театральный зритель или истинно верующий видит окружающее иначе, нежели человек, не имеющий подобного опыта. Один воспринимает окружающее как игру, другой – как конфликт видимой и невидимой реальности и т. д. Однако Концентрационный мир – это не зрелище, не явление и не событие, а внеисторическое бытие в точке своего предела, и поэтому прежний опыт наблюдателя, как правило, выхватывает из этого бытия только то, что является привычным и доступным для понимания самого наблюдателя. То есть опять же целостная онтология Концентрационного мира ускользает от наблюдения и остается неотрефлексированной и незафиксированной.

Кроме того, когда все подробности, извлеченные из памяти свидетеля, становятся нарративом, возникает еще одна проблема: данный нарратив испытывает сильное влияние чисто человеческой субъективности (как уже говорилось выше, в пространстве интерпретаций субъективность достигает своего абсолюта), которая формируется не только самим свидетелем, но временем, прошедшим с момента заключения, позицией вопрошающего (если это интервью), целями и задачами воспоминаний, социальным опытом и отношением окружающего мира к проблеме лагерей («многофакторному» субъективизму свидетеля посвящена часть известной работы Л. Нитхаммера149). В результате предъявленные свидетельства становятся пространством, которое осваивается только с помощью герменевтического опыта воспринимающего, той территорией, где опыт субъекта излагающего становится предметом рефлексии субъекта слушающего.

Можно выделить еще одну психологическую особенность свидетеля, особенно того, который получил тяжелейшую травму в лагере. Такая масштабная травма, ставшая псевдоморфозной, но неотъемлемой частью личного опыта и памяти свидетеля, исключает возможность ее передачи кому-либо, адресат становится не нужен. Любая попытка свидетельствовать об этой травме приводит к ликвидации адресата, так как описать и адекватно передать эту травму невозможно прежде всего потому, что достоверность боли – предельно личная категория, приводящая к обреченности высказанного. Поэтому эта попытка неизбежно заканчивается монологом, обращенным на самого свидетеля, феноменальность редуцируется в ноуменальность, говорящий и слушающий совпадают в одном лице, трагический опыт пережитого достигает пределов личного и максимума неотъемлемости.

Все это усиливает ощущение невозможности ни адекватно передать пережитую травму, ни достичь адекватного понимания без утраты достоверности, то есть истинности произошедшего. В попытках быть услышанным свидетель вынужден расчленять невозможный для понимания опыт травмы на доступные для передачи адресату и уровня его восприятия фрагменты, которые тем самым утрачивают обязательную достоверность и становятся только символами травмы. Символ воображаемого присутствия травмы дает возможность говорить о ней, но заранее исключает понимание, так как для адресата этот символ есть лишь средство обретения дополнительного эстетического опыта и информации о прошлом.

В связи с этим представляется важным исследование Ш. Фелман о скрытом или вытесненном свидетельстве, которое она искала в текстах, формально не содержащих переживания травмы. Она подчеркивает, что, поскольку адекватно передать травматический опыт невозможно, в любом прямом или косвенном свидетельстве, содержащем переживание трагического опыта, главное место занимают метафоры. Однако метафоричность нарратива не придает форму травме, а, наоборот, подчеркивает беспомощность, невозможность найти адекватное средство ее выражения. То есть возникает «событие, лишенное свидетеля». Поскольку адекватно воспроизвести травматический опыт невозможно, приходится включать воображение, задача которого парадоксальна – отобразить неотобразимое.

Выходом из этого положения Ш. Фелман видится замещение непредставимой и невозможной для описания реальности нарративом, суть которого – в максимальной несовместимости с этой реальностью. В точке пограничного соприкосновения того и другого можно обнаружить след исчезнувшего травматического события. В этой ситуации, даже когда свидетель формально говорит о чем-то, напрямую не связанном с пережитой травмой, привычные слова «дым», «чума», «смерть», «труп» обретают референциальность, становятся особыми формами репрезентации пережитого. В итоге, по мнению Ш. Фелман, читатель, как «опоздавший свидетель», должен пережить в своем теле то, что случилось в теле другого150.

Философ Д. Агамбен, рассматривая свидетеля в Концентрационном мире, ставит еще один очень важный вопрос – о статусе этого свидетеля. Кто может считаться настоящим свидетелем? Отвечая на этот вопрос, Д. Агамбен следом за П. Леви («Не мы, оставшиеся в живых, настоящие свидетели»151) делает парадоксальный вывод: настоящий свидетель – тот, кто не выжил. Выживший не является свидетелем в полной мере, так как «свидетель свидетельствует обычно во имя правды и справедливости, и они придают его словам прочность и полноту. Но здесь свидетельство, в сущности, равняется тому, что в нем отсутствует. Содержит в своей сердцевине несвидетельствуемое, которое лишает выживших авторитета. «Подлинные» свидетели – это те, кто не свидетельствовал и никогда бы не смог этого сделать. Это те, кто «достиг дна», «мусульмане», канувшие. Выжившие в качестве псевдосвидетелей говорят вместо них по доверенности: свидетельствуют об отсутствующем свидетельстве»152.

Профессор К. Карут в своей работе «Травма, время и история»153 переосмыслила агамбеновскую фигуру свидетеля, переозначив выжившего свидетеля как символически погребенного заживо и поэтому вынужденного после лагеря постоянно восстанавливать даже не свое право свидетеля, а право иметь право быть свидетелем. Для чего ему приходится все время возвращаться в свою историю, биографию, которых уже нет – ни лагерных, ни долагерных, – постоянно восстанавливая свою не подлежащую восстановлению идентичность. В результате именно к этому сводится свидетельство. В качестве примера К. Карут опирается на произведение О. Бальзака «Полковник Шабер», где главный герой по ошибке погребен заживо в братской могиле. Ему оттуда чудом удается выбраться, но выясняется, что свидетельство о его смерти имеет большее значение для общества, чем присутствие самого полковника как живого человека. Поэтому все притязания героя на свое имя, собственность и даже жену признаются неправомерными, в том числе и его ближними, которым его смерть выгодна. В результате свидетель вновь оказывается в ситуации, когда он может свидетельствовать только о своем личном опыте, но не о том глобальном, что был в лагере, а социум, не понимающий свидетеля, как бы всякий раз во время свидетельства хоронит его повторно в логике дурной бесконечности. В этих условиях даже живому свидетелю, для того чтобы сохранить этот статус, остается или молчать, или умереть.

В связи с этим необходимо определиться со статусом живого, но молчащего свидетеля. На сегодняшний день письменных или зафиксированных устных свидетельств о лагерях остались десятки тысяч, но в любом случае этих свидетельств гораздо меньше, чем выживших в лагерях узников. Но свидетель, не рассказавший о своем опыте, все равно не утрачивает статуса свидетеля. Он «удерживающий теперь» свидетельство до тех пор, пока не будет «взят от среды» (Фес. 2: 6–7), свидетель, сознательно лишающий себя возможности изменить пространство памяти своим текстом. Невысказанное свидетельство, то есть память в чистом виде, трансцендентно относительно нарратива, но, заключающее в себе потенциальную возможность быть высказанным, оно имеет бо́льшую ценность и представляет больший интерес относительно свидетельства уже высказанного и зафиксированного. В совокупности и то и другое вновь составляет онтологию Концентрационного мира, которая ускользает от понимания.

Затрудняет понимание феноменологии Концентрационного мира и масштаб уничтожения узников лагерей. Смысл гибели миллионов заключенных становится главным вопросом, ответ на который должен одновременно дать понимание общей феноменологии рассматриваемого явления. Может показаться парадоксальным, но смерть узников – это не апофеоз, к которому все устремлено в Концентрационном мире, а одна из составляющих системы, феноменологически и семиотически находящаяся не «над», а «с», «рядом» с другими формами выражения системы. То есть голод, насилие, обнажение, труд в лагере как феномены не менее значимы и важны для понимания, нежели смерть, и сосредоточение исследователя на последней или вообще придание особой значимости любому из указанных элементов неизбежно ведет к утрате понимания ключевых черт других важнейших явлений бытия Концентрационного мира и не дает возможности сформировать целостную картину явления.

Еще одна проблема состоит в том, что невозможно полностью отделить те составляющие этого мира, которые возникли только благодаря работе административной машины (следствие выполнения приказов, распоряжений, реализации планов), от тех составляющих, которые возникли как следствие работы запущенных механизмов «коллективного бессознательного». Бывший министр внутренних дел нацистской Германии В. Фрик, отвечая в 1946 году на вопрос о том, как стали возможны массовые убийства евреев, говорил, что при разработке Нюрнбергских законов никто и не помышлял о массовых убийствах, «все вышло само собой»154. «И правда странно, что ни бюджета, ни плана, ни соответствующих распоряжений по реализации трудной и дорогостоящей операции обнаружить не удалось, а ведь немцы – народ аккуратный, и какие-либо документальные следы финансирования огромных масштабов предприятий в бухгалтерской отчетности должны были сохраниться»155, – отмечает А. Туз. То есть с момента возникновения системы концентрационных лагерей роль указанного «коллективного бессознательного» и его место в лагерной действительности все время возрастали и с течением времени стали прямо или косвенно определять ход и формы работы административной машины.

Отсюда возникает еще одна проблема, препятствующая пониманию. Концентрационный мир благодаря указанной выше закрытости породил внутри «коллективного бессознательного» свой собственный язык, соответствующие ему психологические состояния и внутренние связи, которые исчезли вместе с ним. Поэтому аксиоматика действующих лиц в пределах этого мира и связи, которые возникали между этими лицами, были уже изначально совершенно непонятны за его пределами. Это подтверждает общая идея Ф. Соссюра, заключающаяся в том, что язык – это система, которую можно исследовать исключительно изнутри. Осложняет положение то обстоятельство, что эта аксиоматика, как указывалось выше, была не до конца понятна и тем, кто находился внутри. В воспоминаниях выживших постоянно встречается удивление и недоумение заключенных по поводу самих себя, совершенно неожиданной логики поступков, высвобождающейся самостоятельно, без усилий и желания субъекта. Это «двойное непонимание» невольно в той или иной степени превращает любую подобную работу в «археологию ментальности», позволяющую, по законам жанра, ретроспективно восстановить картину Концентрационного мира лишь отчасти, восполняя отсутствующие детали работой воображения и упомянутыми выше допущениями различного рода.


Роба узницы концлагеря


Кроме того, Концентрационный мир существовал чуть больше десяти лет, и возникшие в его пределах принципиально новые состояния тела, духа, сознания человека обогнали существующие механизмы понимания и вербализации. А внезапное крушение этого мира не позволило выработать новые механизмы осмысления и трансляции произошедшего. Не случайно бывший заключенный Эли Визель писал: «Те, кто не узнал этого на себе, никогда не поймут; те, кто испытал, никогда не расскажут; все будет неверно, неполно. Прошлое принадлежит мертвым»156.

Казалось бы, перечисляя указанные выше факторы, автор настоящей работы сознательно становится узником платоновской пещеры, разоружает себя, сознаваясь в бесплодности любых попыток понимания феномена Концентрационного мира. Однако это не так. Невозможность окончательного понимания явления указывает на предел дееспособности механизмов понимания, но не девальвирует их ценности и не упраздняет их как таковые. Следует также иметь в виду, что не понятый до конца феномен не просто сохраняет, но усиливает свою актуальность (окончательно понимание уничтожает актуальность) и чем более он не понят, тем более он актуален, особенно если речь идет о Концентрационном мире. Поэтому, если этот мир кажется недоступным для понимания, это не отменяет необходимости стремления понять то, как он функционировал и что представлял собой. Эта недоступность для понимания является обязательным условием существования исторической науки и открывает перспективы ее дальнейшего развития.

Следует подчеркнуть, что стремление автора работы к пониманию не нацелено на историографическое преодоление трагического прошлого и оценки последнего, тем более что такое прошлое непреодолимо по определению, а в конечном итоге указанное стремление должно прежде всего дать знание того, как это прошлое может проявить и проявляет себя в настоящем. То есть данная работа является попыткой рассмотреть феноменологию Концентрационного мира, по точному выражению Б. Эйхенбаума, «не из прошлого… а из актуальности как таковой»157. Кроме того, исследование данного явления дает возможность отделить в истории чрезвычайное от систематического, ибо чрезвычайное всегда уникально, систематическое схематично и доступно для тиражирования, а следовательно, воспроизводимо в любое время, в том числе и в наше. Таким образом, у исследователя появляется возможность вычленить элементы Концентрационного мира из существующей реальности и маркировать их как некие «тревожные зоны», «территории особого внимания». Удачный опыт такого рода вычленения нацистских элементов из современной культуры существует – достаточно указать как пример работу С. Сонтаг «Магический фашизм»158, посвященную расшифровке внутренних нацистских смыслов послевоенного творчества Л. Рифеншталь.

Следует также указать на еще одно важное обстоятельство. Процесс изучения и понимания тех или иных исторических явлений можно обозначить терминами «прецедентное изучение» и «прецедентное понимание», то есть прецедент – как точка внешнего и, что особенно важно, регулярного выражения и проявления истории – является необходимым условием приложения и в целом существования знания, а произошедшее событие становится объектом понимания, захватываемого мыслью. Учитывая закономерный процесс вытеснения одного события другим во времени, необходимо признать неизбежность забвения события, забвения, которое возникает в форме распада события, исчезновения его цельности. В связи с этим происходит непрерывный процесс запаздывания событийного изучения и понимания, включается «догоняющее изучение/понимание», не успевающее за регулярно меняющими друг друга событиями. Не говоря уже о том, что указанный выше процесс изучения обязательно предусматривает сравнительно-аналитический метод, когда все события рассматриваются в детерминированной связи и именно эта связь создает кажущуюся прецедентность.

Однако, рассматривая Концентрационный мир, мы сталкиваемся с феноменом «беспрецедентного», с «уникальной уникальностью» (в терминологии П. Рикера), исключающей прецеденты и возможность сравнения, то есть традиционную почву для знания и понимания. Вместе с этим закономерно исключается и забвение, то есть Концентрационный мир должен рассматриваться как внеисторическая данность, существовавшая не «когда-то», а существующая «отныне». В этих непростых условиях задачей историка становится введение уникальности в прецедентность, попытка совмещения этих двух форм действительности и отыскание проявлений взаимовлияния. Таким образом, уникальное становится важным инструментарием раскрытия дополнительного содержания прецедентности и создания условной структуры, задача которой – иначе, нежели ранее, описать то, что произошло.


Прибытие эшелонов с заключенными в Биркенау


В настоящей работе делается попытка создания в общем и целом такой структуры, с помощью которой возможно приблизиться не столько к пониманию, сколько к осознанию феномена Концентрационного мира. В рамках этой структуры беспрецедентность произошедшего должна быть воспринята адресатом как аксиоматическая данность, как фигура умолчания, дающая возможность домыслить происходящее самостоятельно в тех условиях, когда невыразимость становится не просто необходимым, но и важнейшим условием выраженного, неотъемлемой частью нарратива.

Помимо этого, автор стремится переосмыслить указанный феномен через анализ проблематики ключевых состояний и факторов, которые формировали природу и бытие этого мира. Среди этих состояний и факторов прежде всего необходимо выделить насилие, голод, боль, клеймление, гигиену и прием пищи, переодевание, абсурдистскую реальность лагеря, наконец, смерть и факторы, приводящие к ней, и в конце концов – освобождение узников, создающее «посттравматическую» реальность европейского социума после нацистских лагерей. Отношение европейского общественного сознания к проблематике Концентрационного мира рассматривается через анализ работ ключевых фигур «философии после Концентрационного мира» (К. Ясперс, Т. Адорно и Х. Арендт) и состояния религиозной мысли Европы второй половины прошлого столетия.

139.Лакан Ж. Семинары. Кн. 11. Четыре основные понятия психоанализа. М., 2004. С. 291. (цитируется с полным сохранением орфографии и пунктуации. – Примеч. авт.).
140.Fackenheim E. To Mend the World. Foundations of Post-Holocaust Jewish Thought. New York, 1989. Р. 10.
141.Франкл В. Человек в поисках смысла. URL: https://1001.ru/books/item/chelovek-v-poiskah-smysla-65/3981.
142.Выученная беспомощность, – это нарушение мотивации в результате пережитой субъектом неподконтрольности ситуации. У существа, приученного к тому, что оно не может, находясь в определенных обстоятельствах, избежать насилия, возникает чувство «выученной беспомощности», которое приводит к тому, что в дальнейшем данное существо проявляет пассивность и в тех ситуациях, когда вполне могло бы убежать, спастись. Например, люди, пребывающие в подавленном настроении или в депрессии, ощущают паралич воли, становятся пассивными, так как убеждены в бесполезности каких бы то ни было усилий. См.: Ильин Е.П. Работа и личность. Трудоголизм, перфекционизм, лень. СПб., 2011.
143.Анваер С. Кровоточит моя память. (Из записок студентки-медички). М., 2005. С. 184.
144.Кертес И. Холокост как культура. URL: http://pergam-club.ru/book/6045.
145.Des Pres T. The Survivor: An Anatomy of Life in the Death Camps. New York, 1976. Еще одно подтверждение работы психологических механизмов «вторичного переживания», которое оказывается сильнее, чем первое, и доводит до финала уже сложившуюся внутреннюю обреченность, было получено недавно – бывший ликвидатор аварии на Чернобыльской АЭС покончил с собой после просмотра сериала «Чернобыль». См.: URL: https://lenta.ru/news/2019/07/16/suicide/.
146.Неер А. Немота Освенцима. За пределами понимания. Богословы и философы о Холокосте. Киев, 2009. С. 50.
147.Мамардашвили М., Пятигорский А. Символ и сознание. М., 2009. С. 70.
148.Жирар Р. Завершить Клаузевица. Беседы с Бенуа Шантром. М., 2019. С. 45.
149.Вопросы – ответы – вопросы. Методология устной истории. Практический опыт и теоретические размышления // Нитхаммер Л. Вопросы к немецкой памяти. Статьи по устной истории. М., 2012. С. 9–95.
150.Felman S., Laub D. Testimony: Crisis of Witnessing in Literature, Psychoanalysis, and History. New York – London: Routledge, 1992.
151.Леви П. Канувшие и спасенные. М., 2010. С. 68.
152.Агамбен Д. Homo Sacer. Что остается после Освенцима. М., 2012. С. 35.
153.Карут К. Травма, время и история // Травма: пункты. М., 2009.
154.Нойманн Ф.Л. Бегемот. Структура и практика национал-социализма. 1933–1944 гг. СПб., 2015. С. 13. Не существует (или до сих пор не обнаружен) конкретный письменный приказ Гитлера, который начал бы точку отсчета массового уничтожения евреев.
155.Туз А. Цена разрушения. Создание и гибель нацистской экономики. М., 2018. С. 456.
156.Wiesel Е. For Some Measure of Humility // Sh’ma: A Journal of Jewish Responsibility. 1975. № 5. Р. 314.
157.Эйхенбаум Б. Нужна критика // Жизнь искусства. 1924. 22 января. С. 12.
158.Сонтаг С. Под знаком Сатурна. М., 2019. С. 62–89.
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
24 aprel 2023
Yozilgan sana:
2023
Hajm:
582 Sahifa 37 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-00155-563-6
Mualliflik huquqi egasi:
Яуза
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Ushbu kitob bilan o'qiladi