Границы и маркеры социальной стратификации России XVII–XX вв. Векторы исследования

Matn
Muallif:
0
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Одновременно с нормативно-правовым ограничением пределы и направленность структурного принуждения определяются самими акторами, их потребностями и характером «осведомленности» о возможных вариантах поведения и его результатах в конкретной ситуации. Такой сценарий поведения, по словам Э. Гидденса, является следствием «способности субъектов понимать, что они делают, в то время как они это делают». Именно поэтому для индивида, вне зависимости от того, кто и каким образом осуществляет «принуждение», оно воспринимается лишь как ограничение «альтернатив, доступных субъекту или субъектам деятельности в данных условиях или обстоятельствах»[44]. Конечно, спектр имеющихся у конкретного человека альтернатив может существенно отличаться в зависимости от его положения в обществе, но принципиально важно, что в большинстве случаев – за исключением, конечно, влияния природно-климатических и биологических факторов – сила структурного принуждения будет зависеть от характера его взаимоотношений с другими субъектами, наличия у них ресурсов для осуществления властных полномочий.

Представление о важности взаимодействий индивидов, образующих разнообразные по целям, составу и длительности существования группы, способствовало поиску теоретических моделей, объясняющих поведение индивидов в социальном пространстве, а также процесс формирования личной и групповой идентичности. Одной из таких концептуальных моделей является теория «интеракционных ритуалов» Рэндалла Коллинза. Заимствуя элементы теории «социальной солидарности» Э. Дюркгейма и концепции ритуализации повседневных микроинтеракций И. Гофмана[45], Р. Коллинз основным предметом исследования считал «социальную ситуацию». По его словам, изучение общества возможно только посредством выявления последовательностей взаимодействия людей, так как любое социальное явление «…становится реальным только тогда, когда проявится в какой-нибудь ситуации»[46] и «…вся полнота социальной жизни – это общая совокупность ситуаций, в которых оказываются люди в своей повседневной жизни»[47]. Подобный подход к пониманию природы окружающей человека действительности означает, что любые абстрактные явления, такие как «власть», «экономика», «политика» или «культура», не существуют до тех пор, пока мы не можем увидеть, каким образом они проявляются в конкретных ситуациях и как они влияют на поведение людей.

В теории Р. Коллинза макроструктуры формируются из микроситуаций интеракций, а их стабильность зависит от того, насколько индивиды воспроизводят необходимые типы взаимосвязей. Именно поэтому изучение макропроцессов возможно и необходимо осуществлять только посредством обращения к ситуациям взаимодействия индивидов, обозначаемым понятием «ритуал интеракции». Размышляя об эвристических возможностях теории ритуала интеракции, Р. Коллинз писал: «…это ключ к микросоциологии, а микросоциология, в свою очередь, является ключом ко многим более общим проблемам. Интеракция небольших масштабов, протекающая здесь-и-сейчас, в ситуации лицом к лицу, представляет собой сцену действия и место социальных акторов»[48].

Следует отметить, что предложенная трактовка концепта «интеракционный ритуал» как универсальной модели взаимодействия до определенной степени похожа на концепт «практика» в теории структурации Э. Гидденса[49]. Но Р. Коллинз идет чуть дальше, концентрируя внимание на том, каким образом меняются в результате взаимодействия его участники. Он задает вопрос о механизмах возникновения в процессе интеракции чувства «солидарности» и группой идентичности. Такой ракурс исследования социальных взаимодействий, безусловно, интересен историку, так как помогает решить несколько принципиально важных вопросов.

Во-первых, теория интеракционных ритуалов затрагивает проблему соотношения индивидуального и коллективного социального опыта. С позиции Р. Коллинза, личность, аккумулируя опыт предшествующих взаимодействий, формируется и постоянно изменяется в процессе перемещения от одной интеракции к другой[50]. В данном контексте, по словам автора, «…повседневная жизнь – это опыт движения по цепочке ритуалов интеракции»[51]. Именно личный опыт участия в различных ситуациях формирует поведение индивида в настоящем, а, следовательно, для корректной интерпретации содержания и результата взаимодействия исследователь должен прослеживать «цепочки интеракций», в которых участвовал человек. В рамках исторического исследования данный подход предполагает последовательное рассмотрение корректировки взглядов, ценностей и мировоззренческих установок индивида в контексте изменений характера его формальных или неформальных контактов.

Однако поскольку любой интеракционный ритуал – это всегда взаимодействие, оказывающее влияние на всех его участников, то он является важным механизмом создания коллективного опыта, общих переживаний и чувства сопричастности к чему-либо. Подчеркивая пластичность и подвижность процесса формирования совместного опыта, автор не дает четкого определения «интеракционного ритуала», а лишь обозначает основные характеристики и обстоятельства, необходимые для его возникновения: соприсутствие двух или более индивидов; высокая степень эмоциональной включенности и сосредоточения внимания сторон друг на друге; понимание участниками границ взаимодействия, отделяющих их от тех, кто к нему не причастен; возникновение желания действовать в соответствии с нравственными устремлениями и совместно определяемыми (хотя и не обязательно четко сформулированными вербально) целями и ориентирами[52]. Возникающее в процессе взаимодействия эмоциональное напряжение, по словам Р. Коллинза, «является высшей точкой коллективного опыта, ключевыми моментами истории, теми периодами, когда происходят знаменательные события»[53].

Конечно, все обозначенные автором характеристики ритуала интеракций не всегда могут быть реконструированы в исторической ретроспективе. Более того, высокую степень эмоциональности, возникновение желания действовать в соответствии с общими установками сложно отнести к разряду повседневных ситуаций. Такая модель может быть полезной при рассмотрении каких-либо необычных обстоятельств, выходящих за рамки бытового взаимодействия. К ним может быть отнесено, например, поведение крестьян, участвующих в восстании против помещика, судебное разбирательство между конфликтующими сторонами, обсуждение какого-либо актуального вопроса в тайном обществе, составление жалобы или прошения к властям и т. п. Ценность предлагаемой модели состоит в том, что она акцентирует внимание исследователя на континуальности индивидуального опыта, полученного в ходе предшествующих взаимодействий, его встраивании, с учетом опыта других участников и новых внешних обстоятельств, в процесс как внутри-, так и межгруппового взаимодействия.

 

Во-вторых, основные положения теории интеракционных ритуалов позволяют представить сложный процесс возникновения индивидуальной и групповой идентичности. Групповая идентификация, формирующаяся в результате множества интеракций, содержательно включает в себя общность эмоциональных переживаний, «чувство солидарности» и восприятие какого-либо объекта в качестве «сакрального символа», представляющего отличительные характеристики социальной группы. В конкретно-историческом преломлении, на наш взгляд, в качестве таких «символов» могут выступать, например, утверждения о наличии у членов группы особых свойств и качеств (достоинство, благородство, предприимчивость) или, напротив – их угнетенном положении, преодоление которого воспринимается как цель совместных действий.

В-третьих, предложенный подход к изучению социального посредством реконструкции внутри- и межгрупповых взаимодействий имеет значительный эвристический потенциал для реконструкции многомерности социального пространства и выявления различных маркеров социальной дифференциации. Решение данной проблемы возможно на основании тезиса автора о двойном стратифицирующем эффекте ритуала интеракций.

Первый уровень дифференциации связан, по мнению Р. Коллинза, с тем, что «некоторые группы обладают бóльшим объемом ресурсов для выполнения своих ритуалов, чем другие, а следовательно, характеризуются большей солидарностью, и в силу этого, могут командовать менее солидарными группами»[54]. В качестве таких ресурсов, позволяющих осуществлять властное доминирование одной группы над другой, используются символический капитал и различные материальные блага. Так, например, в качестве важного ресурса не только для внутригрупповой общности, но и для контактов или даже вхождения в более сильные «интеракционные круги» может использоваться собственность и доступ к властным структурам. Второй уровень связан с неизбежным процессом внутригруппового структурирования, так как не все члены группы в равной степени являются инициаторами взаимодействия и «некоторые индивиды занимают более привилегированное положение в силу того, что находятся ближе к центру ритуала»[55].

Таким образом, автор приходит к важному для понимания природы социальной дифференциации выводу: «Ритуалы обладают двойным стратифицирующим эффектом. Они порождают стратификацию между людьми, включенными в ритуал, и аутсайдерами, а также – внутри ритуала – между лидерами и последователями; следовательно, ритуалы представляют собой ключевые механизмы, или даже главное оружие, в процессах конфликта и доминирования»[56]. В общем виде социальная стратификация в теоретической модели Р. Коллинза – властно-сетевая макроструктура, в которой положение индивида может быть определено одновременно в вертикальной иерархической плоскости власти и в горизонтальной сетевой плоскости локальных ситуаций[57].

Многомерность социальной структуры подразумевает не только множество формальных и неформальных признаков для социального структурирования и самоидентификации индивидов, но и определенную пластичность социальных перегородок, которые, существуя в нормативно-правовой плоскости, не являются полностью непроницаемыми и неподвижными[58]. При ближайшем рассмотрении, например, мульти-сословного по своему составу городского населения России имперского периода становится очевидным, что представители различных сословных и внутрисословных групп оказывали непосредственное взаимное влияние на поведение и поступки друг друга. Неизбежно встречаясь на улицах города, в торговых помещениях, во дворах многоквартирных домов и т. п., люди могли воспринимать образцы поведения, оценивать морально-нравственные, деловые и иные качества друг друга, передавать в форме слухов или личных суждений о чем-либо разнообразную информацию. Наличие подобного рода личных контактов с представителями «чужих» социальных групп оказывало влияние на мировосприятие человека, его самооценку и мотивацию конкретных поступков.

Игнорирование данного факта означает упрощение и схематизацию социальных процессов, навязывание конкретному индивиду общегрупповой логики и мотивации, в то время как индивидуальное поведение могло быть обусловлено ориентацией на «образец» поведения не только членов своей социальной группы, но отдельных представителей других социальных групп. В качестве одной из методологических установок конкретно-исторического исследования, нацеленного на выявление направленности и результатов такого рода взаимовлияний, может служить «теория подражания» французского социолога Габриеля Тарда.

Стремясь определить факторы социальных изменений, Г. Тард призывал отказаться от преувеличения роли выдающихся исторических деятелей и утверждал, что любые социальные трансформации «…объясняются возникновением… значительного числа идей, мелких и крупных, простых и сложных, чаще всего незаметных при их зарождении, по большей части не громких, обыкновенно анонимных, но всегда новых…»[59]. Именно подобного рода идеи, которые Г. Тард обозначал терминами «изобретение» или «открытие», формируют «…всякое дальнейшее улучшение предшествовавшего нововведения во всякого рода социальных явлениях: в языке, религии, политике, праве, промышленности, искусстве»[60]. Такой положительный эффект возможен благодаря социальному «подражанию», т. е. естественно возникающему у индивида стремлению улучшить условия своей жизни, ориентируясь на некоторые известные ему и позитивно оцениваемые образцы. Данный механизм в равной степени работает и при формировании индивидуальных стратегий поведения, и в процессе культурной адаптации заимствованных из «чужой» культурной среды инноваций[61]. При этом, вне зависимости от масштаба, подражание является универсальным феноменом, неизменно возникающим в процессе межличностного общения, а, следовательно, выявление его влияния на развитии социума в целом возможно только при анализе взаимодействий на уровне отдельных личностей и малых групп.

В повседневной практике подражание может проявляться в самых различных формах: подражание привычным образцам (обычай); подражание новому и чужому (мода); подражание-воспитание; подражание-симпатия; подражание-повиновение; подражание-обучение. Все эти формы возникают не одновременно, но могут сочетаться и имеют общие признаки, анализ которых позволил Г. Тарду сформулировать два основных закона подражания: «логический» и «сверхлогический». Логические основания подражания – осознание человеком важности и необходимости нововведения, а также того, насколько оно совместимо с существующими знаниями и представлениями. Сверхлогические основания подражания в большей мере связаны с чувствами, верованиями и желаниями индивида. Конечно, в практическом поведении человека оба эти основания сочетаются и во многом определяют направленность его социальных действий[62]. Яркой иллюстрацией такого сочетания является подражание лицам, обладающим более высоким социальным статусом. Г. Тард приводит следующий пример: «Первый средневековый купец, отличавшийся алчностью и тщеславием, желавший обогатиться при помощи торговли и сожалевший, что он не был дворянином, первый такой купец, усмотрев возможность эксплуатировать свою жадность на пользу своего тщеславия и со временем купить за деньги благородство для себя и своего потомства, полагал, что сделал прекрасное открытие. И действительно, он имел многих подражателей. В самом деле, разве подобная перспектива не могла его не воодушевить, разве он не чувствовал, как обе его страсти становятся разом вдвое сильнее, одна – потому, что золото получало в его глазах новую цену; другая – потому, что предмет его тщеславных мечтаний и печалей становился досягаемым?»[63].

Сопоставляя исторические примеры распространения инноваций в различных странах мира, Г. Тард выявил ряд общих закономерностей процесса социального подражания. Во-первых, «…какова бы ни была организация общества – теократическая, аристократическая, демократическая – подражание всюду следует одинаковому закону: оно распространяется от высшего к низшему, и в этом распространении действует изнутри наружу»[64]. Такая схема распространения социального подражания подразумевает несколько принципиально важных аспектов. Первый: нижестоящие по своему материальному или юридическому положению индивиды более восприимчивы к примерам и образцам, транслируемым вышестоящими группами[65]. При этом индивиды и группы, рассматриваемые в качестве ориентира, должны находиться на относительно небольшой социальной дистанции, т. е. быть в зоне досягаемости для подражания. Данный тезис, на наш взгляд, представляется для историка вполне убедительным. Так, например, российский крепостной крестьянин, в силу значительности социальной дистанции, не склонен будет подражать потомственному дворянину, а с большей вероятностью будет ориентироваться на мелкого городского ремесленника или торговца. Именно в результате подражания близким, но вышестоящим группам формальные сословные перегородки не являются непреодолимым препятствием для трансляции идей и формирования новых стереотипов поведения. Второй принцип: постепенно, по мере демократизации общественного строя, сопровождавшейся сокращением социальной дистанции между аристократией и непривилегированными группами населения в результате расширения спектра ненаследственных способов повышения индекса социальной позиции, роль образца для подражания смещается от аристократии к жителям столичных городов[66]. Продолжая рассуждения автора, можно утверждать, что в конечном итоге подражательный импульс исходил не только от столичных городов, но и от губернских, и даже волостных центров. Подобный алгоритм соотнесения центра и периферии при формировании системы статусных ориентиров, на наш взгляд, отчетливо прослеживается в России XVIII–XIX вв. В дальнейшем подражание статусным характеристикам, получаемым по наследству, постепенно сменяется подражанием индивидуальным достижениям: коммерческому успеху, положению в чиновничьей иерархии, уровню материального благосостояния и образования, доступу к различным льготам и привилегиям и т. п.

 

Во-вторых, при изучении социальной направленности подражания необходимо разделять подражание собственным историческим образцам («обычай») и инновациям, заимствованным извне («мода»). При всей очевидности данного утверждения, оно также может быть полезным для построения исторического исследования. Ориентация на собственные исторические традиции для обоснования необходимости отрицания нового или, напротив, проведения каких-либо преобразований по восстановлению «справедливости», «силы закона», «истинного просвещения» и т. п. было характерным явлением на всем протяжении XVIII–XIX вв., а в ряде случаев прослеживается и раньше. При этом следует отметить, что призыв обратиться к нравам и традициям исходил от представителей образованной части российского общества, но содержательно подразумевал ориентацию не на высшие сословия, а на традиции, сохранившиеся в среде российского крестьянства.

С позиции социально-исторического исследования подражание иностранным образцам следует рассматривать в контексте формальных и неформальных каналов циркуляции информации о заимствованных извне идеях, нормах или технологиях. В данном контексте обращение к культурным механизмам заимствования актуализирует постановку вопроса о статусе и роли иностранцев в России, вне зависимости от их социального происхождения и профессиональной принадлежности – от купцов и ремесленников до технических специалистов и высокопоставленных чиновников. При исследовании конкретно-исторических проявлений разных уровней многофакторного процесса взаимовлияния иностранцев и российской социокультурной среды целесообразно обратить внимание на вывод Г. Тарда о цикличности подражания: первоначально распространение нововведения происходит через подражание-моду, позднее оно воспринимается как привычное и обыденное, а далее становится образцом для подражания, но уже как обычай. Данный подход актуализирует исследование не только процесса аккультурации европейских инноваций, предполагающего встраивание «чужого» опыта в условиях привычной социокультурной среды, но и инкультурации как процесса освоения современниками уже произошедших и/или происходящих на протяжении их жизни изменений.

* * *

Представленный краткий обзор основных социологических моделей, отобранных в соответствии с обозначенными выше критериями, отчетливо демонстрирует общее направление движения исследователей – от изучения макроструктур к выявлению факторов социальной идентификации и реконструкции различных форм взаимодействий индивидов. В некоторых случаях это приводит к отрицанию реальности любых долговременных структур и утверждению, что социальных групп, как особой формы проявления социального, не существует, а существуют лишь группообразования (ассоциации), которые проявляются через «действия» и «разногласия»[67]. Такой взгляд на природу социального подчеркивает многообразие и динамичность общественных процессов и заслуживает определенного внимания исследователей. Однако для историка важно не только концептуальное методологическое ви́дение социальных процессов, произошедших в изучаемое им время, но и то, как эти процессы могут быть изучены, какие методы следует использовать при реконструкции всего спектра многообразных взаимодействий людей прошлого.

1.2. Прочтение истории социума: проблема языка и метода интерпретации

Специфика предметного поля исторической науки не позволяет использовать метод опроса или анкетирования, наблюдения или эксперимента[68]. Единственный канал, связывающий историка с ушедшей в прошлое социальной реальностью, – текст исторического источника. Таким образом, история социального – это история текстов, различных по своему назначению, содержанию и объему, в которых зафиксированы различные типы внутри- и межгрупповых взаимодействий, представления о своем месте в системе общественных отношений, мотивация практических действий и представления о возможных перспективах развития как на локальном уровне, так и в масштабах города, страны или мира.

Посредством анализа текста историк может выявить содержание, направленность и результаты социальных взаимодействий, а, следовательно, обязательным условием их адекватного понимания является изучение языковых практик. К таким языковым практикам следует отнести различные способы публичной и межличностной коммуникации, зафиксированные в письменной форме: материалы периодической печати; учебные пособия и научно-публицистические произведения; тексты устных выступлений с докладами или «речами»; распоряжения властных структур в форме манифестов, указов, законов и другие нормативно-правовые акты; прошения, жалобы, доносы и иные обращения, направляемые представителями различных социальных групп; личную переписку и дневниковые записи. Во всех этих текстах, наряду с обоснованием необходимости их составления и/или совершения каких-либо практических действий, в явной или скрытой форме содержится информация об особенностях индивидуальной и групповой самоидентификации автора, характере взаимоотношений с другими группами, представления о власти и социальной иерархии.

Выявление подобного рода информации возможно при концентрации внимания исследователя не только на том, что было сказано или записано, но и с помощью каких языковых средств это было сделано. Методологическим основанием для проведения анализа языковых практик могут служить наработки немецкой школы Begriffsgeschichte и англосаксонского варианта изучения истории понятий – History of Concepts. Идейные основы первого были сформулированы в ряде теоретических работ Рейнхарда Козеллека[69], который совместно с О. Брунером и В. Конце был руководителем проекта по написанию «Исторического лексикона социально-политического языка в Германии»[70]. Методологические установки второго направления отражены в работах Джона Покока и Квентина Скиннера[71]. Наличие подробных историографических обзоров[72] основных положений немецкой и англосаксонской школы снимает необходимость подробного описания методологических установок истории понятий и позволяет сконцентрировать внимание на альтернативных моделях анализа языковых практик и возможности их применения в исторических исследованиях.

При всех имеющихся разногласиях представители двух направлений признают необходимость при работе с текстом выявлять, что подразумевали и какие действия совершали его авторы, употребляя то или иное понятие, какие дополнительные коннотации оно получало при использовании в различных контекстах, каким образом происходила корректировка содержания как уже известных ранее, так и заимствованных из «чужой» культурной среды понятий. Такой подход позволит избежать «осовременивания» языка прошлого и уйти от некорректного использования понятий, возникших в более поздний хронологический период.

Например, хорошо известное современному исследователю понятие «сословие» уже на рубеже XVIII ‒ первой четверти XIX в. использовалось для обозначения различий положения индивида в обществе, но еще не имело четко определенного значения[73]. Составители «Словаря Академии Российской» объясняли читателям, что «сословие ‒ собрание, число присутствующих где особ» или «общество, состоящее из известного числа членов»[74], а М. М. Сперанский писал о «законодательном сословии» как группе лиц, причастных к системе обсуждения наиболее важных вопросов[75]. Одновременно с такой трактовкой понятие «сословие» могло использоваться и для обозначения различных по своему функциональному назначению и уровню «просвещения» категорий населения. В записке «Опыт о просвещении относительно к России» И. П. Пнин упоминал о «гражданском сословии», которое «…должно непременно составлено быть из мужей истинно достойных, опытных и благонамеренных, известных обществу, сколько по доброхотству своему, столько по способностям и усердию», но одновременно предлагал «руководство к просвещению главнейших государственных сословий»: «земледельческого, мещанского, дворянского и духовного»[76]. Аналогичное деление общества, выделяя при этом в качестве самостоятельного «купеческое сословие», использовал в черновых «записках для памяти» Н. С. Мордвинов[77].

В большинстве случаев для описания юридически значимых различий, дифференциации прав и обязанностей российских подданных основным было понятие «состояние». Именно «состояние», а не «сословие» доминировало в законодательстве и официальном делопроизводстве Российском империи в первой половине XIX в. В данном контексте показательно, что в «Проекте дополнительного закона о состояниях» подчеркивалось, что «коренными государства нашего законами издревле установлены в нем четыре главные состояния: дворянство, духовенство, гражданство и крестьянство»[78]. Понятием же «сословие» обозначались различные категории внутри указанных «состояний»: «дворянское состояние» включало в себя «сословие личных» и «сословие потомственных дворян»; «состояние гражданства» ‒ купеческое и мещанское «сословие»; «крестьянское состояние» подразделялось на «сословие крестьян казенных» и «сословие крестьян помещичьих»[79]. В условиях семантической многозначности понятие «сословие» в конце XVIII – начале XIX в. использовалось чаще всего представителями дворянства в размышлениях о преимуществах образованного человека и естественном разделении общества на группы по роду деятельности.

Интересный вариант трактовки общих подходов к изучению социальных процессов посредством обращения к «исторической социологии понятий» предложил российский социолог Александр Бикбов[80]. Для исследователя, изучающего различные проявления социального в исторической ретроспективе, определенный интерес представляет несколько методологических установок «исторической социологии понятий».

Во-первых, в отличие от истории слов, историческая социология понятий ориентирована не на реконструкцию «исторической траектории лексем от общества к обществу, из одной языковой среды в другую, или от одних авторов к другим», а на «прояснение того, как понятия направляют практики», каким образом они определяют характер социальных взаимодействий[81]. Признание возможности с помощью ключевых социально-политических понятий влиять на общественное мнение, формировать целевые установки индивидов, способствовать групповой консолидации или, напротив, порождать конфликты и дискуссии обусловливает необходимость выявления логической взаимосвязи между понятиями, способами их использования и практическими действиями людей в условиях окружающей их социальной реальности.

В связи с этим принципиально важным является вопрос о том, кто и как создает и актуализирует ключевые понятия, каким образом они влияют на поддержание и изменение социального порядка. В поисках ответа на эти вопросы исследователь неизбежно приходит к констатации существования множества трактовок и дополнительных коннотаций одного и того же понятия. Инициаторами создания новых смыслов и их трансляции могут выступать как «коллективные инстанции» (например, государство в лице чиновников различного уровня, профессиональные экспертные сообщества, партийные структуры, образовательные институты и средства массовой информации), так и отдельные индивиды, позиция которых озвучивается публично и становится предметом для обсуждения современниками (например, философические письма П. Я. Чаадаева). На наш взгляд, продуктивным будет исследование не только индивидуальных текстов, чье авторство может быть установлено, но и совместно создаваемых коллективных текстов, ставших результатом поиска современниками конвенциональных соглашений по какому-либо вопросу. В данном случае можно согласиться с рассуждениями А. Бикбова: «Даже если в отдельных случаях можно проследить вклад тех или иных инстанций и участников в итоговую конструкцию понятия, следует исходить из того, что продукт подобных конструкторских усилий соотносим не с индивидуальной авторской интенцией, или результирующим вектором нескольких интенций, а с практиками, локализованными в различных, в первую очередь профессиональных, институциях по производству смыслов»[82].

Анализ процесса трансляции и распространения понятий в ходе разнообразных языковых практик подразумевает обращение историка к широкому спектру текстов. А. Бикбов предлагает отслеживать использование понятий в официальной риторике (публичные речи руководителей к населению и политическому аппарату); материалах политических дебатов и экспертных дискуссий, возникавших в процессе подготовки или принятия новых законов; текстах, создаваемых для внутреннего использования различными административными, финансовыми и техническими подразделениями; проводить статистический анализ распределения ключевых понятий в заглавиях публикаций, библиотечных указателях и классификаторах[83].

Во-вторых, необходимость обращения к исторической социологии понятий обусловлена не только важностью реконструкции особенностей мировосприятия людей прошлого, но и «проективной силой» ключевых социально-политических понятий, т. е. «способностью понятий создавать будущее, доопределяя реальность в форме институтов»[84]. Наличие у понятия потенциальной «проективной силы» позволяет современникам использовать его для обоснования направлений внутренней и внешней политики, консолидации какой-либо группы или описания перспектив развития общества. В качестве примера, подтверждающего существование и способы использования понятий-проектов, А. Бикбов приводит анализ понятий «средний класс» и «третье сословие»[85]. Эти понятия российские власти активно использовали со времени Екатерины Великой для обозначения естественного неравенства состояний в России, а также декларации позитивно оцениваемой тенденции сближения социальной структуры России и стран Европы[86].

44Гидденс Э. Указ. соч. С. 257.
45См., например: Дюркгейм Э. О разделении общественного труда. М., 1996; Гофман И. Представления себя другим в повседневной жизни. М., 2000; Его же. Анализ фреймов: Эссе по организации повседневного опыта М., 2004.
46Цит. по: Прозорова Ю. А. Теория интерактивных ритуалов Р. Коллинза: от микроинтеракции к макроструктуре // Журнал социологии и социальной антропологии. 2007. Т. 10, № 1. С. 69.
47Коллинз Р. Программа теории ритуала интеракции // Там же. 2004. Т. 7, № 1. С. 38.
48Там же. С. 27.
49Гидденс Э. Указ. соч. С. 57.
50Коллинз Р. Указ. соч. С. 29.
51Там же. С. 37.
52Там же. С. 35.
53Там же.
54Коллинз Р. Указ. соч. С. 34.
55Там же.
56Там же.
57Прозорова Ю. А. Указ. соч. С. 70.
58См. подробнее: Мамедов А. К., Якушина О. И. Теоретические подходы к пониманию идентичности в современной социологической науке // Вестн. МГУ. 2015. № 1. С. 43–59.
59Тард Г. Законы подражания. М., 2011. С. 7.
60Там же.
61См. подробнее: Фирсова Н. Предвестник исследований диффузии инноваций Габриель Тард: «Общество – это подражание» // Социология власти. 2012. № 6–7 (1). С. 298–313.
62Тард Г. Законы подражания. С. 122.
63Там же. С. 27.
64Тард Г. Законы подражания. С. 192.
65Там же. С. 285.
66Там же. С. 190.
67См., например: Латур Б. Пересборка социального. Введение в акторно-сетевую теорию. М., 2014.
68Лишь при изучении недавнего прошлого, сохранившегося в памяти ныне живущих современников, возможно частичное заимствование инструментария социологов или этнографов и использование комплекса методов «устной истории». См. подробнее: Томпсон П. Голос прошлого. Устная история. М., 2003.
69Козеллек Р. К вопросу о темпоральных структурах в историческом развитии понятий // История понятий, история дискурса, история метафор: сб. ст.: пер. с нем. / под ред. Х. Э. Бёдекера. М., 2010. С. 21–33; Его же. Можем ли мы распоряжаться историей? (Из книги «Прошедшее будущее. К вопросу о семантике исторического времени») // Отеч. зап. 2004. № 5. С. 226–241; Его же. Социальная история и история понятий // Исторические понятия и политические идеи в России XVI–XX века: сб. науч. работ. СПб., 2006. С. 33–53; Его же. Теория и метод определения исторического времени // Логос: журн. по философии и прагматике культуры. 2004. № 5(44). С. 97–130.
70Geschichtliche Grundbergriffe. Historisches Lexikon zur politisch-sozialen Sprache in Deutschland. Stuttgart, 1972–1993. Bd. 1–8. В 2014 г. было осуществлен перевод нескольких статей этого словаря на русский язык, см.: Словарь основных исторических понятий: избр. ст.: в 2 т. М., 2014.
71Скиннер К. Коллингвудовский подход к истории политической мысли: становление, вызов, перспективы // Новое лит. обозрение. 2004. № 66. С. 55–66. Pocock J. G. A. Politics, Language and Time. Essays in Political thought and History. L., 1972.
72См. подробнее о методологических основаниях, сходствах и отличиях Begriffsgeschichte и History of Concepts: Дмитриев А. Контекст и метод (предварительные соображения об одной становящейся исследовательской индустрии) // Новое лит. обозрение. 2004. № 66. С. 6–16; Копосов Н. Е. История понятий вчера и сегодня // Исторические понятия и политические идеи в России XVI–XX века. С. 9–32; Рощин Е. История понятий: новый старый подход общественных наук // Полит. наука. 2009. № 4. С. 43–58; Бёдекер Х. Размышление о методе истории понятий // История понятий, история дискурса, история метафор. С. 34–65; Миллер А. И., Сдвижков Д. А., Ширле И. «Понятия о России»: к исторической семантике имперского периода. Предисловие // «Понятия о России»: к исторической семантике имперского периода. М., 2012. Т. 1. С. 5‒46.
73См.: Фриз Г. Л. Сословная парадигма и социальная история России // Американская русистика: Вехи историографии последних лет. Императорский период: антол. / сост. М. Дэвид-Фокс. Самара, 2000. С. 123–162.
74Косвенным подтверждением того, что понятие «сословие» в конце XVIII в. не рассматривалось в качестве основного при описании социальной структуры общества, является его размещение не в отдельной словарной статье, а в списке понятий, имевших корень «слов». Для сравнения: Словарь Академии Российской. Ч. 5: От Р до Т. СПб., 1794. С. 544; Словарь Академии Российской, по азбучному порядку расположенный. Ч. 6: От С до конца. СПб., 1822. С. 395.
75Сперанский М. М. Введение к уложению государственных законов (1809): (План всеобщего государственного преобразования). М., 2004. С. 23–25.
76Пнин И. П. Опыт о просвещении относительно к России // Общественная мысль России XVIII века. Т. 2: Philosophyia moralis. М., 2010. С. 585, 600–622.
77Архив графов Мордвиновых. СПб., 1903. Т. 9. С. 54.
78Проект дополнительного закона о состояниях с принадлежащими к нему приложениями // Сб РИО. Т. 90: Бумаги комитета, учрежденного Высочайшим рескриптом 6 декабря 1826 года. СПб., 1894. С. 363.
79Там же. С. 364–366.
80См.: Бикбов А. Грамматика порядка: Историческая социология понятий, которые меняют нашу реальность. М., 2014.
81Там же. С. 13, 14.
82Бикбов А. Грамматика порядка… С. 19.
83Там же. С. 19–20.
84Там же. С. 10.
85Там же. С. 31, 47–162.
86См. подробнее: Ширле И. Третий чин или средний род: история поиска понятия и слов в XVIII века // «Понятия о России»: к исторической семантике имперского периода. Т. 1. С. 225–248.