Kitobni o'qish: «Жизнь. Книга 3. А земля пребывает вовеки»

Shrift:

© Н. Федорова, текст, 1966

© Издательство «Сатисъ», 2019

Глава I

Наконец она пришла – революция.

Но всё в ней было не так, как ожидала Мила, как описывались революции в её школьных учебниках, как предполагалось по страшным слухам в «Усладе». Она ожидала, что революция придёт издалека. Её принесут с собою чужие, незнакомые люди. О её приближении известит набат, крики, далёкие выстрелы, похоронный звон соборного колокола. В бинокль она увидит страшное революционное войско. С песнями, с победными криками, размахивая флагами и ружьями, оно ринется в город, растекаясь по улицам. На концах пик поднимутся окровавленные знамёна бунта. Но город будет защищаться – на улицах, из-за углов, у входа в каждый дом. Защитники будут падать и умирать тут же, у порогов своих жилищ, а женщины, выбегая из домов с кувшинами воды, станут утолять жажду последних сражающихся и с воплем уносить трупы родственников. Как фейерверки, вспыхнут пожары. Пули станут ударяться о стены «Услады». Глухие пушечные раскаты закончат сражение.

Она видела баррикады у дверей «Услады» и себя, с охотничьим ружьём в руках, прячущейся за колоннами, на балконе, готовой защищать жизнь матери и тёти. Затем Головины бегут из города.

Она видела себя в опасности, преследуемой, под свист пуль скачущей галопом на лошади – за холмы, к броду через реку. И вот они где-то в горах, среди таких же бездомных женщин, тёмною ночью, у костра. Вот они прячутся в лодке, в зарослях тростника, в камышах, где-то у степной безымянной маленькой речки. Вот она лежит на земле, прислушиваясь к отдалённому лошадиному топоту – друзья? враги? – а ветер качает над ней тростники, и сухие их стебли звенят, как музыка тёти. Речные птицы взлетают, пугая её шумом крыльев. Но вот, наконец, узкая щель в высокой кавказской скале – их последний дом и убежище. По утрам она взбирается на голую вершину и, прикрыв глаза от солнца рукою, смотрит в ту сторону, где была «Услада». Никого! Пустыня! «Горе побеждённым!» Но когда исполнится чаша испытаний, она увидит двух всадников вдали: её братья! Борис и Димитрий. Они кричат ей: «Выходите! Вы свободны!»

Между тем революция пришла в город не как война, а как грандиозный праздник. Этот город получил революцию уже готовой, по телеграфу… В этот город она пришла бескровной и встречена была почти всеобщим ликованием.

Дни и ночи гремели духовые оркестры, сопровождая делегации на собрания. С музыкой шли парадные шествия, с песнями шли гимназисты и рабочие союзы. Парами выводили учащихся из школ на площади: «Дети, смотрите и запоминайте! Вы свидетели великих дней». Все приглашались на праздник Свободы. «Забудем прошлое и прежние обиды! Мы начинаем жизнь сначала. Наступает эра всеобщего счастья. Такой день случается раз в тысячелетие! Радуйтесь! Все радуйтесь!»

Многие действительно ликовали и радовались – от всего сердца: они получили, чего добивались. Другие радовались лишь потому, что давно уже не радовались ничему. Сердце просило отдыха. За последние годы они не знали ничего, кроме потерь, панихид, нужды, горя и страха. Молодёжь, всегда жадная до перемен, радостно шагала за знамёнами.

Причины радости были многочисленны и разнообразны. Дети в школах кричали: «Ура! Сегодня не будет уроков!» Выпускные классы кричали: «Ура! Больше не будет экзаменов!» Отстававшие по успехам ученики не верили своим ушам: «В честь революции нынешнею весною все будут переведены в следующий класс!» – «Ура! Да здравствует эта волшебная революция!» И из школьных дверей, как кипящая лава, выливались толпы ликующих детей.

Служащие радовались отдыху, перерыву в работе. Бедняки жадно внимали слухам о разделе земель и имуществ, униженные – полному уравнению всех чинов и классов. Семьи ожидали возвращения любимых с фронта: «Поймут же и немцы и бросят оружие!» Казалось, не было границ грядущим блаженствам.

Такие, как Головины, были в незначительном меньшинстве. Они оставались дома, никуда не выходили, к процессиям не присоединялись и молчали.

Прошла одна неделя, другая, началась третья – город всё ещё торжествовал.

Процессии двигались по всем направлениям. Впереди несли знамёна союзов, плакаты с лозунгами. Разинув рты, останавливались прохожие, удивляясь тому, что обещала своими знамёнами революция: мировое счастье! Этого до сих пор ещё не было в мире, но вот оно идёт! Оно готово! Оно идёт по улицам, радуясь, обещая, награждая, благословляя. Оно идёт из России ко всему человечеству. Братья, кто бы вы ни были: белые, красные, жёлтые, чёрные! – сюда! к этим знамёнам! Обнимемся! Забудем войны – нужны вам они? Забудем все обиды! Вот в революции рождается и из неё восстаёт н о в ы й ч е л о в е к – справедливый, сильный, радостный, честный! Он прошлое оставил позади!

На площадях воздвигнуты были платформы для ораторов: ни одно здание не вмещало желающих слушать. Центром города сделалась большая площадь перед собором. Объявлено было: каждый мог бросить работать, если он желал пойти на митинг. «Труженик! Ты свободен! Мы освободили тебя от рабства! Статистика высчитала для тебя: ты будешь работать отныне не более пяти часов в день, пять дней в неделю – и за это ты будешь иметь всё, что надо тебе и твоей семье для здоровой и радостной жизни!»

Но всё это было днём. Днём всё это, правда, походило на праздник. Ночью молодёжь зажигала костры, ломая для топлива заборы, срывая закрытые ставни с окон (кого вы боитесь? зачем запираете двери и окна? вы прячете что-нибудь?) и деревянные ступени с крыльца (не жалейте! мы вам построим дворцы!). У костров всю ночь стоял шум: пелись песни, произносились речи и начинались пламенные споры о различных деталях мирового счастья. Кое-где начали раздаваться одинокие выстрелы. Уже не все, ушедшие вечером, утром возвращались домой. Но снова с утра шли процессии и произносились речи. Приостанавливалось уличное движение. На заборах, крышах, на деревьях бульваров висели любопытные городские мальчишки, весёлыми криками приветствуя процессии. Под ногами путались, жалобно скуля, домашние собаки, потерявшие своих хозяев. Извозчики скакали прочь, спасаясь от бесплатных пассажиров.

Бросив кухню и кипящий в кастрюле суп, кухарки, вытирая руки о фартук, бежали вслед за толпой. Приказчики выбегали из магазинов, забывая закрыть за собою двери. Никто не отвечал с телефонной станции на звонки. Железнодорожные служащие (мы – тоже люди!) бросали поезда на путях станции и все с песнями уходили из депо на митинг: свобода для всех! Не довольно ли угнетений? Довольно! Довольно! И рабочий уходил от станка (и я человек!). Углекоп оставлял копи. Сплюнув в сторону, уходил и надзиратель копей, он уходил, чтоб больше не возвращаться. Конторщик бросил в сторону книги, не понимая больше, что записать в графу заработной платы. Давно-давно скрылся куда-то управляющий, и никто не знал, где хозяин.

В те первые дни в городе ещё никто никого не преследовал. Не для всех ли свобода? Те одинокие выстрелы были лишь сигналом умножающихся грабежей.

Всё это было психозом детской, нерассуждающей радости. Взлёт в нереальность после тяжких лет войны и лишений. Человек надорвался и сказал: а ну-ка, бросим всё на ветер! Терпению моему конец. Давайте всё переменим: пусть каждый живёт свободно и радостно, где хочет, как хочет; пусть он верит, во что ему угодно, пусть делает, что ему по душе. Прошлое? Что в Нём? Что о нём думать? Уроки истории? Но к чему эти уроки и какие они, если не сумели дать людям счастья? Пала империя! После этого на земле не могло быть невозможного. Т а к а я империя рухнула! Значит, нет ничего не осуществимого волей человека. Надейтесь! О, Свобода! Мы ждали, мы мечтали, мы думали о тебе, добиваясь столетиями! Ты пришла. День прихода твоего благословляет всё человечество.

Но была война. Ничего. Мы скажем им: не все ли люди братья? Зачем эти пушки? Вы не держите же их против ваших братьев в вашем доме. Бросьте оружие, как мы его бросаем. Поделимся мирно и поровну всем, что имеем. С песнею, дружно начнём строить новую жизнь на земле. И станет незачем человеку быть злым, незачем совершать преступления. Не надо нам больше тюрем, цепей, полиции. Никто больше никому не враг: у всех всего поровну. Главное – не надо крови. Эта наша великая бескровная революция основана не на силе – на вере в человека. Такой ещё не было в мире. Держите её великой! Держите её бескровной! чистой! святой! вечной! Человек, человечество! Мы обращаемся к тебе с протянутой рукою и с открытым сердцем: вот твоя дорога к счастью! Иди!

Ораторы были все новые, дотоле неизвестные в городе люди. Те, кого знал город, кто правил, кто был у власти, словно растаяли и испарились, и чем выше прежде стоял человек, тем меньше теперь имел он значения. Если он открывал рот, взывая перейти от утопии к реальности, его обрывали: замолчите! Довольно! Сторонники тюрем и казней, ваше время прошло. Вы не сумели дать людям счастья! Стыдитесь!

К удивлению многих, Полина Смирнова шла во главе первой процессии трудящихся женщин. Это она вышила золотою тесьмою на красном знамени: «Женщина, вперёд к твоему светлому будущему!» и лично, своими руками, на высоком древке несла это знамя. Тех, кто знал её прежде, наружность Полины поражала не менее самой революции. Она остригла коротко волосы. На ней была красная блуза из того же материала, что и знамя. Блуза была небрежно расстёгнута на груди. Короткая юбка едва доходила до колен. Этот наряд, никого не удививший бы на другой трудящейся женщине, на Полине поражал глаз: он подтверждал факт – да, она произошла, революция! Туалет Полины уже не оставлял сомнений: революция произошла в России и для всех, и для всего. Ноги Полины в коротких красных носках были уже из того послереволюционного мира. Без революции их бы никто никогда не увидел.

Её видели прежде только в чёрном, только в длинном, в наглухо застёгнутом и всегда шепчущей, смиренной, коленопреклонённой пред обществом и строем – о н а казалась теперь символом дерзаний и смелости, она выглядела так, словно шла голой. Она потрясала знаменем. Она громко пела. Это была Полина? Она шагала, как солдат, ругалась, как извозчик, и пела, как птица.

Были и другие, не менее разительные перемены.

Златовласый дьякон Анатолий вышел из духовного звания. Он шагал впереди процессий в гражданском платье. Галстук его, в виде огромной шёлковой бабочки, развевался по ветру. Несколькими ударами ножниц парикмахер Оливко отделил от его черепа золотистую гриву и устроил волну надо лбом. Дьякон стал ещё красивей. Свободный от сана, от долгих церковных служб, Анатолий Парамонович был самым дорогим гостем и запевалой в любой революционной группе.

Свобода, свобода, о как ты прекрасна! Никогда ещё голос дьякона не звучал так сладко. Он запевал революционные песни – и вмиг опьянены были сердца слушателей. «Я оставил священные песни церкви, чтобы петь вам более священные песни свободы!»

Полина, со знаменем, жалась к нему, старалась держаться поближе. Стара? Человек никогда не стар для погони за счастьем!

Мать Анатолия отреклась от сына всенародно. В церковном дворе, стоя перед дверью собора, обратив взоры на крест над нею:

– Слушайте, христиане! – восклицала она, обращаясь к выходившим из храма. – Слушайте несчастную мать, христиане! Перед Богом и перед людьми я отрекаюсь от сына моего – расстриги и супостата Анатолия и у Бога до конца дней моих буду слёзно и коленопреклонённо молить о прощении, что родила его на свет Божий. Простите меня и вы, христиане! Матери, слушайте меня: когда Господь посылает смерть младенцу вашему, не ропщите. Не вымаливайте ему жизни. Пусть Господь возьмёт дитя ваше к Себе, пока оно ещё безгрешно и чисто душой! – И обратив лицо на восток, потом на запад, север и юг, она повторила своё отречение, обливаясь горькими слезами.

Жена дьякона, тёмная лицом, топталась около и плакала. Её горе было безмерно: уже неделя как Анатолия не видели дома. Где он жил? С кем? Его подрясники грустно висели в гардеробе.

Люди в смущении и молчании наблюдали сцену отречения. Те, кто были матери, плакали.

Епископ вышел из собора и обратился к матери Анатолия:

– Женщина, успокойся и перестань. Оставь всё на суд Божий. А сама помолись и прости!

И обращаясь к печальной, удручённой группе прихожан, стоявших во дворе, он сказал:

– Братие и сестры, пришёл час страшного Божьего гнева. Настали дни великих испытаний, а для избранных – и мученический венец. Крепитесь и не смущайтесь духом. Претерпевший до конца спасён будет.

Заходящее солнце последним лучом своим коснулось стены, двери и затем скользнуло по лицу епископа, словно наложив печать на его слова. И он, как бы поняв нечто тайное, произнёс изменившимся голосом:

– Братья и сестры, простите друг другу, помолитесь и о врагах ваших, как в последний час, на смертной постели. Час гонения близок. – Осенив всех крестным знамением и затем склонившись перед ними, он добавил: «Простите и меня!» – и ушёл в храм.

И тут же погас свет заката, как будто закрылась и небесная дверь. Наступала темнота ночи.

– Не могу переносить вида этого, российской нашей революции, – бормотал темноволосый дьякон Савелий. – Страшно мне! И от владыки – что? Смертоносные они глаголы! Камо пойду?.. Камо бегу?..

Дьякон ушёл и три дня пил без просыпа.

Глава II

Революция углублялась.

Главным занятием жителей сделалось посещение митингов, они же шли и днём, и ночью.

Лейтмотивом было вначале священное слово «братство». Славянское сердце ценило его выше свободы и глубже равенства. Братство предполагалось положить в основу нового государственного и общественного строительства. Не будет войны. Не будет ненависти. Человек будет счастлив, добр и спокоен.

Но как? как они это сделают? – втихомолку размышляли редкие, не поддавшиеся опьянению умы. До сих пор это не удалось ни одной из государственных систем, ни одной из религий.

Как?

Массы не знали, конечно. Представители разных политических партий, казалось, знали; по крайней мере, каждый из них готов был взять это на себя и перестроить мир сам, в единственном числе. Но между собой они не могли сговориться. На каждую речь выступал оппонент. Всякий план казался нелепым, более того, гибельным представителю другой партии. Не искушённый политикой слушатель поражался: столько в мире было верных путей ко всеобщему счастью, а человечество между тем так долго страдало – не странно ли?

Время шло. Споры становились горячей, разделения между партиями – глубже. Никто ни с кем не соглашался, и никто никому не уступал. Списки ораторов становились всё длиннее, речи решили сокращать до десяти минут, и оратор, с негодованием покидая платформу, кричал, что тема его не исчерпана: «Я предлагаю план переустройства мира, а вы мне на это отсчитываете десять минут!»

Наиболее пламенные ораторы делались кумирами толпы. Их образ слушатель помещал в своём сердце, в том опустошённом углу его, где находились прежние, теперь разбитые революцией идолы.

Начиналась организация союзов. Вырабатывались платформы и программы, намечались кандидаты в Учредительное собрание. А для города выбирались – временно, на «покамест» – должностные лица.

Парикмахер Оливко замещал куда-то исчезнувшего городского голову. Полина Смирнова была избрана председательницей Союза союзов трудящихся женщин. Докторша Хиля была послана как делегат от города в столицу за директивами и новостями. Учитель классических языков и чистописания был единогласно избран председателем всех художественно-культурных организаций города и хранителем его сокровищ. Гимназистам восьмого класса было поручено рассмотрение школьных программ, с правом исключать всё, что им покажется ненужным, помня, что «дети – цветы земли» и прежде всего их надо беречь.

Истинное человеческое достоинство связано со скромностью, поэтому достойные люди неизменно оставались в тени: они не кричали, не пользовались едким словом, чтобы унизить оппонента, для них у толпы не было аплодисментов.

Парикмахер Оливко вдруг сделался одним из кумиров города, возможно, лишь потому, что, не имея семьи и забросив работу, он всегда был под рукою. Он охотно принял две-три должности, чувствуя себя вполне компетентным для решения проблем во всех областях жизни города. Он обещал в скором времени понизить цены, обеспечить регулярный подвоз продуктов из деревень, нажать на военных в действующей армии, чтоб не медлили с установлением братских отношений на фронте и занялись перевозом солдат по домам. На двери своего делового кабинета в здании бывшей Городской думы он вывесил собственноручно написанное объявление: «Товарищ Евгений Прокофьевич Оливко. Управляющий по делам города. К услугам всех граждан и гражданок города. Вход без доклада».

Он радостно приветствовал каждого посетителя, простирая к нему руки, выслушивал и, как только схватывал смысл просьбы, прерывал говорившего, обещая исполнить: «Запишем, товарищ, и будет исполнено». Потрясая руку посетителя на прощанье, он добавлял радостно: «Ждите, товарищ, и не сомневайтесь. При первой же возможности…» И тут же забывал и о просьбе, и о своём обещании и с тем же энтузиазмом встречал и выслушивал следующего просителя.

– Сделаем, товарищ! Даю вам моё торжественное революционное слово! Смело рассчитывайте!

Гражданин уходил, совершенно им очарованный. Ничего подобного и не снилось никому при прежнем городском голове. Никакой волокиты. Видно было, что парикмахер Оливко действительно не имел ничего против всеобщего человеческого равенства и счастья.

Между тем всё течение жизни в городе изменялось. Не столько пугала дневная жизнь, как ночная. Днём ещё ходили по городу шествия, колыхались знамёна и звучали речи и песни, но возбуждение, видимо, гасло. Оно совершенно остывало для граждан с наступлением ночи. Преступление подымалось вместе с тьмой, оно росло, смелело, захватывало город в свои жестокие тиски. Защиты от него не было.

Полиция была распущена. На улицах не горели фонари. На крики не отзывался никто.

Начиналась и всё углублялась экономическая разруха.

– Сегодня почему-то нет электричества. – Вы не знаете, продают ли где керосин? Вы не слыхали, почему не работает телефон? – Поезда больше не ходят по расписанию. – Текут трубы? Мне сказали: почините сами. Как? Как знаете. У нас нет для вас рабочих. – Да, это контора по доставке угля. Но угля нет. Нет, я не служащий, я здесь живу, я – секретарь театральной секции революционного театра молодёжи. Я занят. Прошу меня не беспокоить. – Но пекарни все закрыты. Понимаете – в с е. Пекари бастуют, и затем, в городе совершенно нет муки. – Странно, почему нет подвоза продуктов из деревни? Разве нельзя им объяснить? Наконец, заставить их везти. – В больнице нет мест. Лекарства? Но лекарств нет, они вдруг куда-то исчезли. – Обувь? Этот магазин был ограблен. Представьте, приехали подводы и среди бела дня увезли всю обувь. – Да, они сказали – для революционных надобностей. Хозяин? Его никто не видел. – Ресторан? Он реквизирован комитетом по подготовке к голосованию в Учредительное собрание.

И в доме у себя гражданин не видал прежней жизни.

– Ужин? Сегодня нет ужина. – Кухарка? Она ушла куда-то. Её нет со вчерашнего дня. – Перекусить? Но пищи нет на базаре. Её негде достать.

– Что это – пожар? – Но это где-то совсем близко! Почему же не слышно пожарной команды? Выехала в соседний город на митинг? – Но кто-то же должен тушить!

– Бочки? Пожарные уехали на бочках, ведь поезда не ходят. – Но мы все сгорим! – Нет, ветер в противоположную сторону.

– Ах, эти одинокие выстрелы во тьме ночей! Кто стреляет? В кого? Возможно, там убивают! – Нет, нет, не выходите, не открывайте дверей! Завтра прочитаем в газете, если завтра газета выйдет.

– Где дети? Ещё не вернулись? Но поздно, это опасно. Не надо было их отпускать. – Но это митинг, они должны были идти: там записывают на занятия в школе.

– Что это? Боже, что это? Почему так кричат в соседней квартире? Зовут на помощь? – Не ходи, не пущу! Тебя убьют там! – Кричат: «Спасите!» – Не ходи. Слышишь: там уже замолкли.

– Наша дверь забаррикадирована снаружи! Почему? Кто это сделал? Мы не можем выйти! Что это? Кто идёт из кухни – там же не было никого! Боже, что случится с нами! Какие там люди?! О, спасите! Помогите!

Преступления накинули на город свои тёмные сети.

Полиция? Тюрьма? Суд? Каторга? Но они только что были уничтожены. Ведь они противоречат самой идее братства. Новый строй основан на вере в человека. Он основан на знании, что человек – по натуре – добр, что он любит добро и хочет его. Полиция? Тюрьма? Их нет. Их не должно быть. Им нет места в новом строе.

Горькая необходимость заставила образовать не полицию – нет – ненавистное слово! – а городскую милицию. В её состав были избраны лишь лица безупречной честности, интеллигенты, популярные в городе, дабы оказывать, главным образом, моральное воздействие на тех, кто ещё не понял, ч т о ему даёт и ч е г о от него ожидает новая эра.

«Нам не надо тех, кто умеет бить и заковывать в кандалы. Нам нужны те, кто понимает душу и психологию человека, кто сможет словом переродить его нравственно» – так гласила директива.

Новая милиция была безукоризненно вежлива и очень застенчива. Прежде всего она имела в виду достоинство человека и вела себя так, чтоб не оскорбить его в преступнике.

Преступники, конечно, учли характер этой милиции – неслыханные прежде ужасы происходили в городе. И для преступников также «такой день приходит раз в тысячелетие».

Затем в город нахлынули дезертиры, бежавшие с фронтов. Они были истощены и голодны. Они стремились домой, домой, туда, к себе, к семье, в деревню! Они шли, добираясь от посёлка до посёлка, от города до города, – нигде для них не было приготовлено ни места, ни пищи. Не было денег на билет, да и поезда почти не ходили. Локомотивы стояли для починки в депо, но их там не починяли: и железнодорожник тоже человек, он устал, он протестует, он ходит на митинги, вообще – довольно эксплуатации! К тому же: что локомотив, если нет угля? А угля нет.

Куда идти дезертиру-солдату? Он уже много ходил, его ноги изранены и босы. Где ночевать? Как достать пропитание? Не дают добром – возьмём силой. «Грабь награбленное!» Солдат гиб в окопах, а они тут дома прохлаждались. Заперто? Ломай замок! Нет пищевых продуктов? Рассказывай! Товарищи! Обыскивай! Зовёт на помощь? Заткни-ка ему глотку!

Глотку затыкали – угрозой, тряпкой, наконец, ударом по голове.

– Ещё сопротивляется? Успокой его – у тебя есть оружие.

Всё это без л и ч н о й злобы или ненависти: нападающий голоден – он уже не размышляет. Ему нужна пища – она где-то тут близко, но её не дают добровольно. Не дают солдату, кто годы провёл за них на фронте!

– Успокоил? Бери, товарищ, в торбы!

Убийство? Смерть? Он прожил с ними бок о бок три года. Привычное дело.

Ему бы только добраться до родимой деревни. Он хлебопашец. Ему обещано теперь земли сколько хочешь. Он торопится, чтоб захватить тот господский лужок и ту соседнюю вдовью полоску, о которых раньше не смел и мечтать.

В городе поднялись голоса: «Граждане! Это анархия! Граждане, необходимо принять экстренные меры».

Делегация от горожан отправилась к Оливко, требуя восстановления порядка.

– Обратитесь к совести населения! Пусть не будет замарана преступлениями Великая и Бескровная Русская Революция! Товарищ Оливко! На вас обращены взоры всех наших граждан.

– Понимаю! – восклицал Оливко. – Будет сделано, товарищи! В революционном порядке! – И, потрясая руку каждого из членов делегации, он уже приглашал «побеседовать» следующего просителя.

Помня обещание, Оливко надел галифе и раздобыл для себя высокие военные кавалерийского фасона сапоги, зашнурованные спереди. Эффект был изумителен: товарищ городской голова казался и ростом выше, и стройнее.

Из столицы от доктора Хили пришла директива: «Товарищи! Углубляйте революцию!»

Каждый добросовестно делал, что мог.

Всё слаще пел «Интернационал» бывший дьякон, златовласый Анатолий, и теснее жались к нему революционные гимназистки. Полина обучала рабочих женщин ею самою сочинённому «Гимну швеи».

 
Шей нарядные одежды
Для изнеженных госпож.
Отвергай свои надежды,
Проклинай их злую ложь!
И я с трепетом всё никла,
Трепетала, словно лань,
Но всегда шептать привыкла
Слово гордое: восстань!
Белым шёлком красный мечу,
И сама я в грозный бой
Знамя вынесу навстречу
Рати вражеской и злой!
 

«Гимн швеи» имел успех. Было предложено внести его в предполагаемый к изданию сборник «Певцы Революции». Отныне пением этого гимна открывали свои митинги городские швеи. Полина им читала доклады на тему о гнилостности буржуазной морали. Свою речь она обильно уснащала примерами из прошлой жизни города, называя имена и фамилии. «Сама тому свидетель», она подымала л и ч н у ю злобу и жажду отмщения в слушательницах.

Учитель Свинопасов подал заявление, что хотел бы сдать кому-либо другому должность представителя и хранителя культурных достижений города.

– Я теоретик, товарищи, книжник, так сказать, и практическая сторона моих обязанностей совершенно ускользает от меня.

Переглянувшись со снисходительным презрением, комитет освободил учителя, передав должность ученику восьмого класса гимназии, чей отец был рабочий, мать – крестьянка, что делало его квалифицированным для должности. Учитель же запил.

Не принявшие революцию действовали по-своему. Мать дьякона Анатолия пошла по святым местам, пешком, с холщовой сумою через плечо – «замаливать грехи». Жена его назначила себе ежедневных девять акафистов и молитву в полночь. Страдая печенью, она изнемогала от печалей и болей.

Город опускался, болел, голодал. Днём и ночью шли и организованные, и «любительские» грабежи. Убийства сделались ежедневными событиями.

– Нет, так не может больше продолжаться! – всё чаще поднимались возмущённые протесты.

– Что-то надо предпринять, что-то сделать!

– Но что?

Восстановить суд, полицию, тюрьму? Отказаться от завоеваний революции? Ни за что! Больше того: положение выправит мировая революция. Она вот-вот произойдёт! Вы слышите её приближение? Она идёт – и тогда!..