bepul

Найденка

Matn
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

III

Ночь. Все спит, даже собаки, и им не на кого лаять. Одна Найденка лежала с открытыми глазами, переживая в мыслях только что пережитое в действительности. Она лежала на животе и от безделья била ногами по разбросанной на печи одеже. Через растворенную дверь до неё доносилось клеканье кур на насести, топтанье овец, сопенье коров, и она шепотом называла каждый доносившийся до неё звук. «Колёвы… Овцы… Кули…» чуть слышно от времени до времени шептала она.

В сенях раздался легкий храп. Девочка притихла. «Хляпят… бабка, сяй», и, ощупав осторожно руками свое разбитое лицо, она вздохнула глубоким, прерывистым вздохом, как вздыхают наедине с собой обиженные, бесприветные дети.

– «Ой-ой-ой! пусти!» – донесся из сеней громкий бред. Найденка вздрогнула. «Оленка… больно, сяй, люку-то… И болёду-то, сяй, больно…» – снова зашептала она.

И долго так валялась Найденка по печи, перекатывалсь с места на место, и все что-то шептала. Из отдельных слов, повременам произносившихся с печи чуть слышным шепотом: «длялись… кляуль… леменем (ремнем)» и пр. – можно было догадаться, что она отдавалась воспоминаниям из своего горького прошлого. Потом ей, должно быть, надоело лежать: она осторожно спустилась на пол и села у окна на лавку, где давеча сидела Оленка.

Ночь была светлая, как день. На небе стояла луна. Найденка чуть слышно отодвинула окно, облокотилась на подоконник и, опустившись подбородком на ладони рук, стала смотреть на улицу.

Улица была как заколдованная – ни единого звука, ни единого движения, даже воздух стоял неподвижно, как будто это был краешек спящего царства. «Звезлоськи, – прошептала девочка, – вот одна, и вот одна, и вот одна,» – перечисляла она, переводя глаза от одной звезды к другой… И припомнилась ей другая ночь, но только темная и холоднее. Тогда её мать с отцом разодрались пьяные, и он выгнал их обеих на волю. они ушли к церковной ограде на луг. Мать растянулась на траве и заснула. И тогда девочке не спалось, и тогда она считала звездочки, но ей было холодно и хотелось есть. Она разбудила мать и стала просить хлеба. Та избила ее, как могла, и опять заснула.

Донн… раздалось с колокольни среди мертвой тишины. Девочка вздрогнула. «Кляульссик», – прошептала она, прерванная в своих воспоминаниях, но взамен той ночи ей припомнилась другая, дождливая и темная, такая темная, что в окно выглянуть страшно было. И в эту ночь мать с отцом были пьяные. Отец валялся на полу, а мать еще держалась на ногах. Мать рассердилась на нее за что-то и столкнула с окна, на котором она сидела. Она упала на завалину и ударилась плечом о жердь. «Боо-ольно было», шепотом протянула девочка, ощупывая левой рукой правое плечо; а давеча бабка с Марьей за эту больную руку ее и поднимали, и с лавки она упала на эту же руку, и Василий потревожил ей эту руку, когда оттаскивал от старосты. Найденка опять вздохнула тем же тяжелым, прерывистым вздохом. Как зажгло и заломило у неё тогда плечо, когда она упала с окна… Да и теперь ломит. Тогда ее приютил у себя церковный караульщик, старик. Он накормил ее теплой кашей, закутал в полушубок и уложил спать на печке, «Доблинькай», с улыбкой закончила горемыка свои воспоминания об этой ночи.

Из-за реки, с лугов долетел неопределенный, тоскливый звук. Девочка прислушалась. Звук повторился. «Овеська», – прошептала она, и новые тяжелые воспоминания зароились в её бедной голове. Вот еще ночь; все ночи! Это было недавно, всего с неделю, в последнее ненастье. Мать ушла в город искать места, а они с отцом остались домовничать. Он ушел из дома с утра и вернулся в сумерки. Она сидела у окна и играла деревянными гвоздиками, которыми он прибивал подметки к сапогам и башмакам. Он так закричал на все, что она уронила коробку, и гвозди рассыпались. Тогда он схватил толстущий ремень, зажал ей голову между колен и с плеча начал бить. Ведь те-то рубцы, которые давеча Кащеевы ребятишки видели, вот это они самые и есть; а Василий давеча, как поднял ее на руки, эти рубцы-то и разбередил; и Оленка, как стала ее утирать, тоже за рубцы схватилась; и староста тоже, когда снимал ее с печи, самый то больной из них рукой и придавил. Девочке до мельчайших подробностей припомнился минувший вечер. Одно за другим промелькнули перед ней неприязненные лица; припомнилось все, что про нее говорили, – и ни единой улыбки, ни единого ласкового взгляда!

– И завтля плибьют, – в безнадежной тоске прошептала она, припомнив давешния угрозы бабки за подойник, – и измученное воспоминаниями сердечко девочки через край переполнилось горечью. Она сложила на подоконник рученки, положила на них свою кудлатую голову и залилась слезами, но тихо-тихо, чтобы кто-нибудь не услыхал.

«Бя-а-а»! – уже совсем явственно донеслось из за реки. Прерванные воспоминания девочки потянулись своим чередом. Тогда отец избил ее и, как всегда, выкинул на улицу. Было темно и холодно, дул ветер. Все тело её горело и ныло от ударов ремнем. В окнах огней уже не было – все спали; спал и дедушка-караульщик. Как хорошо бы теперь, если бы дедушка опять окутал своим полушубком; но дедушка не идет. Вдруг у крайней избы она наткнулась на что-то белое. Это была овца. Девочка чрезвычайно обрадовалась товарке-бездомовнице. Она тогда примостилась к ней и заснула.

«Бя-а-а»! – кричала и теперь овца за рекой. Найденке было очень жаль ее. «Пляцит», – шептала она, прислушиваясь к блеянью.

«Бя-а»! – совсем близко прокричала овца. Девочка встрепенулась, смахнула слезы, и в радостном волнении высунулась из окна. Из прогона, который был напротив и вел к плотине на старую водяную мельницу, выбежала овца и, припрыгивая, побежала вдоль села направо. Девочка даже засмеялась от радости. Она снова откинулась в избу и прислушалась. Было по-прежнему пусто и тихо, только в сенях слышался храп и сопенье. Найденка взяла со стола кусок хлеба из оставшихся от ужина, осторожно через окно вылезла на улицу и побежала отыскивать овечку.

Девочка нашла ее уже у ворот соседнего двора. С искренней радостью подбежала она к ней, протягивая кусок. Овечка осталась на месте и стала есть хлеб. Девочка присела к ней, любовно гладила ее, называла ее ласковыми именами и целовала. Думала-ли она в простоте сердца, что это была та самая овца, случайно тоже белая, или это было инстинктивное влечение ребенка приласкаться к кому-нибудь? Долго она возилась с овечкой и, наконец, мирно заснула.

IV

На востоке опять занималась заря. Как и накануне, все каждую минуту готовилось проснуться.

Вот опять, как и в прошлое утро, раздался точь в точь такой-же звук – сперва один, потом другой, повыше, потом третий, и в утреннем воздухе заплакала вчерашняя песня пастушьего рожка, такая же тоскливая и жалобная. Заскрипели ворота, замычали коровы, заблеяли овцы, раздались человечьи голоса.

Девочка спала в том самом положении, в каком заснула. Со двора вышла работница доить коров и спустила овец. Вчерашняя шатунья, завидя своих товарок, вскочила, как встрепанная, и девочка покатилась на землю. В ту-же минуту она проснулась и поднялась на ноги. Увидав работницу, она каким-то летучим бегом, встряхивая космами, пустилась под гору к реке. Выбежавши на кочкарник, она огляделась и опять тем-же бегом, как будто спасаясь от погони, направилась к плотине и скрылась за рекой, в ивняке.

Было свежо, как и накануне. Болотная трава и кустарник стояли, словно окаченные росой. По одной из многочисленных тропинок, протоптанных через кустарник коровами, девочка ударилась бежать дальше и выбежала на широкую поляну, вдоль дальнего края которой, вплоть до полей, перпендикулярно к реке, тянулась канава и вал, отделявшие выгон от покосов. Девочка перебралась через канаву, взобралась на вал и начала осматриваться.

По ту сторону вала на огромном пространстве, как муравьиные кучи, были раскиданы копёшки недавно скошенного сена. Там было все пусто и тихо – косцы еще не пришли. Ближе к селу, по сю сторону вала, на открытой болотине, красовалась купа кустов, составлявших рамку небольшого, сажен десять в диаметре, почти круглого озерца, известного под названием Дальней Гривы. За лугами синей стеной стоял высокий осинник, куда ребята бегали за ягодами и за грибами, а на лесные озера – удить окуней. «Люга… лес… долёга», – шептала девочка, обводя кругом глазами. Со стороны плотины, из-за кустов послышался густой шум. Девочка оглянулась, «Колёвы», – прошептала она и опрометью, все тем-же летучим бегом понеслась вдоль вала к поляне. Поровнявшись с Дальней Гривой, она перелезла через канаву и юркнула в кусты. Стадо продолжало надвигаться. По луговой дороге медленно шел пастух – маленький, седенький старичок, и бойко покрикивал на коров.

Этот пастух был мордвин, родом откуда-то из под Оранок (монастырь Нижегородской губернии). Он пас в селе лет 15 и последние 5-6 лет жил здесь безотлучно, нанимаясь по зимам из за хлеба в работники. Приветливый, незлобивый, он был всей мелюзге большим приятелем: забавлял детвору всякими рассказами – то из личных наблюдений, то из слышанного от других; учил из лык плести мячи, делать дудки, и каждую весну по селу шла такая музыка, что все только ругались и гоняли ребят, кто как умел. Вообще, в истории детской духовной жизни нескольких поколений дед-пастух, неведомо для себя, сыграл немаловажную роль… И я до сих пор с удовольствием вспоминаю его чудные, наивные, нескладные россказни про леших, кикимор, водяных, домовых, про нравы и обычаи коров, телят, лошадей, птиц и пр. и пр., особенно вот эти последние его рассказы из самодельной естественной истории. К тому же и человек он был прекрасный, с чистой, бескорыстной, детски незлобивой душой.

Но чем он особенно славился на целую округу, – так это игрой на своем самодельном рожке. Не хитрая штука – рожок, да еще самодельный, а какие удивительные вещи, всегда жалобные и грустные, дед играл на нем…

Над кустами со стороны плотины заколыхались грабли и косы – народ спешил в луга.

Пастух взошел на вал, вынул из-за пазухи тростинку и принялся делать дудку. Девочка, притаившись за кустами, глаз не сводила с него, чуть слышно комментируя про себя каждое его движение. К валу приближалась артель баб с граблями.

 

– Бог помочь, – крикнула одна.

– Бог спасет, – отвечал старик.

– Не видал ли тут девчонку, не пробегала-ли?

– Оленкина мамка, – одними губами прошептала девочка, удерживая дыхание.

– Али сбежала?

– То-то, сказывают, сюда будто пробежала.

– Нет, не видал.

Бабы прошли, и вслед за ними потянулись другие. А пастух все ладил дудку, время от времени зорко посматривая на коров.

– Бог помочь! Али дудку сломал? – кричали ему с дороги словоохотливые бабы.

– То-то сломал, ногой наступил, – откликался дед.

Долго возился он со своей дудкой, все прилаживал: то продудит, то подует, то вставит в рожок, то опять вынет.

Солнце поднималось все выше и выше и сгоняло росу. Косцы принимались за косы.

Наконец готова и дудка. Пастух вставил ее в рожок и заиграл то самое, что играл каждое утро, чего с таким нетерпением ожидали наскучившие безмолвием неугомонные звуки. Потом он заиграл что-то такое тоскливое, как будто про себя самого, про свою молодость и силы, размыканные по чужим полям, в уходе за чужим скотом, вдали от родной деревушки. Поняла дедову песню и Найденка, только жаль ей стало не деда, а себя самое – одинокую, голодную, холодную, брошенную на произвол чужих людей; и глаза её стали наполняться слезами, так что из-за них и деда стало не видно. Потом эти слезы покатились по грязным щекам, полились ручьями. Должно быть, и девочке много говорила дедова дудка. А дед все играл и чем дальше, тем тоскливее… «Смерть придет, и похоронить будет некому», как будто говорила его дудка, а девочка все плакала, но тихо-тихо, чтобы кто-нибудь не услыхал.

– Музик… до клёви… любцы… бабка… плибьют… – шептала она.

Солнце поднималось все выше и выше, сгоняя росу. Заглянуло оно и за кусты Дальней Гривы и обдало посиневшую от холода девочку своими теплыми, мягкими лучами. Она пригрелась и заснула.

V

Ее разбудило то же самое солнце, которое и убаюкало. Оно стояло над самым озерцом и палило во всю силу. Девочка проснулась вся в поту, разомлевшая. За валом косы не звенели, как звенят они, когда их точат; не слышно было и коров на болоте. Девочка вышла из-за кустов и взобралась на вал. Приютившись в тени сметанных стогов, косцы отдыхали и обедали. Захотелось есть и девочке: за весь вчерашний день она поела только один раз. «Обедают, пилёги, чай – с кальтоской», – шептала она, переводя глаза от одной группы к другой. Вид обедающих нестерпимо раздражал её голод.

Народ отдохнул и снова принялся за работу. Девочка тяжело вздохнула и побрела назад, к озерцу. Она села на берегу и от безделья стала болтать в воде ногами. Но где усидет, когда мучительно хочется есть! И она опять побрела на вал.

Солнце стояло высоко и пекло, но кругом было так весело, – все как будто смеялось и радовалось: в лугах опять звенели косы, иногда слышалась песня, местами весело перекидывались шутками, только у девочки-найденки было черно на душе. Растянувшись на животе по отлогому валу, она в раздумье смотрела на народ. «Не дадут, плибьют», уныло шептала она, должно быть, в ответ на свои мысли попросить поесть у косцов.

Нет, и лежать нет мочи. Девочка побрела назад, к озерцу. Хоть бы чего-нибудь поесть, хоть бы ягод. «Ягодки, ягодки!» – тоненьким голоском выкликала она, как няньки тешат детей, заглядывая под кусты. А голос так и дрожал от слез. Но какие ягодки на болоте. Она обошла вокруг Гривы раз, другой, но ягод не было, не было и щавелю, и козловок, и борщевик, и ничего из того, чем привыкли лакомиться крестьянские ребятишки. Она опять уселась на берегу и с гримасой страдания и досады на чумазом лице сквозь слезы вдруг залепетала что-то и в негодовании, крепко сцепив зубы, начала бить прутом по травке.

Но вдруг она остановилась, как будто от осенявшей ее мысли, и задумалась. «Доблинькай… заступилься… даст», оживленно заговорила она вслух, и личико её просветлело. Она быстро поднялась на ноги, вышла из-за кустов и вопрошающе, в тяжелом раздумье с минуту смотрела на село.

«Бабка… лебятиски», – снова зашептала она, опять потускневши лицом. – «Пойду!» – через минуту решительно закончила девочка свои думы и бегом, встряхивая космами, пустилась по луговой дороге к плотине. Прямо от плотины дорогой она поднялась в прогон. У завалины крайней направо избы, грузно переваливаясь, с большим куском ржаной лепешки в руках, бегал за курами кривоногий, большебрюхий, с одутлым лицом, лет трет мальчуган. Девочка подбежала к нему, вырвала кусок и стремглав понеслась назад. Мальчуган заревел. В это время с реки после купанья навстречу девочке поднималась прогоном гурьба ребятишек:

– Глянь-ка, робя, подкидыш! – крикнул один.

– И то, держите ее! – загалдели ребята и расставились поперек прогона. Глядь – из села бежит к ним старуха Тарантас, машет руками и кричит: «держите ее, воровку!» Девочку окружили. Она с непонятной жадностью кусала лепешку и глотала куски, почти не прожевывая.

– Ах ты, мразь! – задыхаясь, кричала издали старуха. Девочка крепко, обеими руками, прижала к себе кусок и вызывающим, угрюмым взглядом смотрела на приближавшуюся старуху. Старуха подошла и, вцепившись одной рукой девочке в волосы, другой стала отнимать кусок. Найденка, улучив минуту, припала ртом к её руке и хотела укусить.

– Ай-ай! ах, ты подлюга! – прохрипела старуха и, нагнувши девочку за волосы, сильно ударила ее по спине. Найденька широко раскрыла глаза, бросила лепешку на землю, выплюнула изо рта нажеванное и с диким криком кинулась к плотине. Должно быть, и в этот раз удар пришелся по рубцам. Старуха подняла кусок с земли и направилась назад, продолжая браниться: «Подлюга! пра, подлюга!.. я те дам!.. Я ведь не Оленка!.. Я те укушу!» – кричала она, поднимаясь по прогону.

Тарантас была старая девка, «с яринкой в голове», т. е. попросту с большой дурью. Тарантас – конечно, прозвище, а какое было у неё настоящее имя, едва-ли кто и знал, потому что всегда и все называли ее Тарантасом или Тарантасихой. – Свое прозвище она получила, по-видимому, за то, что постоянно «тарантила», постоянно кого-нибудь бранила. Она вступала в препирательство не только с живыми существами, но даже с вещами, с азартом и страстностью обрушиваясь, например, на свое коромысло, и без устали громила его, не щадя ни времени, ни собственного горла… – Тоже деньги плачены… ни тебе воду носить, ни тебе что… дурь-дурью… дурак и делал, дурак и покупал… давно бы пора в печи сожечь, лопни глаза – пора… и сожгу, вот те издохнуть – сожгу!.. И так битых полчаса. Поставленная в необходимость, вследствие своей безтолковости, всго жизнь возиться с ребятишками, в качестве домовницы или няньки, Тарантас питала самую искреннюю ненависть к детям, адресуясь к ним не иначе, как с кличкой пострелят, дьяволят, чертенят; других названий у неё не было. Дети, разумеется, платили ей той же ненавистью.

Теперь дети стояли и в недоумении смотрели вслед убегавшей девочке.

– Как она глаза-то вытаращила, – проговорил один после долгого молчания.

– Вытаращишь, небось, как изо всей-то силы… – отвечал другой.

– Эх, голова, знать, и жрать хочет… так и зобат!

– Уж этот Тарантас!.. ей только попадись, – переговаривались ребята, поднимаясь в прогон. Старуха сидела на завалине и все еще бормотала ругательства.

– За што ты ее? – вскинулся на нее один.

– А за то, что не ходи пузато, не воруй, – огрызнулась старуха.

– Не воруй! Жрать-то захошь – небось и ты украдешь.

– Спроси.

– Спроси! Так ты и дашь, сказалыга такая!

– Ах, ты дьяволенок!

– Сама ты тарантас!

– «Тарантас!! Тарантас!!» – загалдели ребята хором.

Старуха взбеленилась.

– Плуты, мошенники, распрострелило бы вас, окаянных! Разбойники, чтобы вам ни дна, ни покрышки, дьяволятам! – сыпала она свои пожелания, швыряя палками, комьями земли, чурками. Долго старуха не могла успокоиться после перебранки. «Попадись в другой раз, я те не так, дьяволенка… я те задам кусаться… у меня узнаешь, мразь поганая… только попадись – изорву, в лоскутки изорву!..» – кричала она, разбрасывая вокруг себя попадавшиеся под руки траву, щепки, землю.

А Найденка на берегу озерца сначала долго плакала и чуть слышно причитала, что ей больно, что ей хочется есть; роптала на ребят, что они удержали ее в прогоне, и, наконец, успокоилась.

Она лежала вниз животом, опустившись подбородком на ладони рук и била ногами по траве. Временами она как будто застывала в глубокой задумчивости, устремив глаза на воду.

Так она лежала долго. Наконец, вздохнувши долгим, прерывистым вздохом, опустила на руки свою косматую голову и заснула.

В тот день и я был с ребятами на улице и вместе с ними заступил дорогу убегавшей от Тарантаса Найденке. После перебранки с Тарантасом я пошел домой обедать. Образ девочки, с такой жадностью пожиравшей грубую лепешку, не выходил у меня из головы. Я часто бывал голоден, но о таком голоде не мог составить себе представления. Нервный, восприимчивый ко всему, что видел и слышал, и постоянно находившийся под впечатлением этого виденного и слышанного, я пришел домой взволнованный и рассказал про свою встречу с Найденкой матери. Она отрезала мне большой кусок белого хлеба, и я, наскоро пообедавши, отправился за реку разыскивать девочку. Я облазил все кусты, обшарил всю водяную мельницу, кричал, звал, но девочки не нашел и с тяжелым сердцем воротился домой.