Запах кофе на террасе летом, чашки толстые на даче. Дивный прозрачный свет, особенно утренний.
Вспоминаются отдельные предметы или некие их очертания, казалось бы, не очень связанные между собой, но какая-то деталь может потянуть за собой целую историю…
Блики на паркете в квартире московской… Мы жили на улице Воровского (возвращено название Поварская), до этого на улице Горького (теперь Тверская). На Воровского я прожил большую часть детства и юности, а потом переехал – стал жить отдельно.
Но основные ощущения детства – это дача и московская квартира.
Дача на Николиной Горе – это то, что называется малой родиной. Я там жил почти с рождения, с пяти лет…
Когда мои дети были маленькими, я повел их от нашей дачи вниз, в поле, и там за рекой, на другом берегу, за церковью, садилось солнце. И я просто без всякой патетики сказал: «Вот, ребятки, это ваша родина». И после этого почти каждый вечер, пока мы жили там до переезда в город, они просили меня, чтобы мы пошли посмотреть на родину.
Никита и Андрей Михалковы с воспитательницей Никиты испанкой Хуанитой. 1946 г.
До двенадцати лет я круглый год жил на Николиной Горе с нянькой-испанкой, воспитательницей Хуанитой, попавшей в СССР на пароходе с детьми, которых увозили от гражданской войны 1937 года в Испании. Она появилась в нашем доме еще до моего рождения. И почему-то очень любила именно мальчиков. Сказав, что «если будет девочка – я не останусь, если мальчик – останусь у вас». Родился я – и она осталась.
До двенадцати лет я говорил почти все время по-испански, так что иногда отец не мог понять, что я от него хочу. Затем мой язык превратился в какую-то смесь испанского с русским.
Хуанита была испанкой совсем маленького роста и, как сейчас помню, с очень жесткой ладошкой. Ее запомнили мои детские ягодицы, когда она меня наказывала. Она была очень строгой, как мне казалось, и невероятно любящей. Ее любовь была настолько сильной и по-испански горячей, что, как я потом понял, она даже ревновала меня к моей маме. Мама и отец приезжали на дачу не так часто. А весной мы вовсе были отрезаны от дороги, и, пока не налаживался при разливе паром, они жили в Москве, а мы – на даче. Все детство – это бесконечное ожидание приезда родителей. Сельский магазин, поселок РАНИС – работников науки и искусства. Я переименовал аббревиатуру РАНИС в «Утомленных солнцем» в ХЛАМ: поселок художников, литераторов, артистов, музыкантов.
С самого раннего детства моя жизнь была связана с собаками. На Николиной Горе жили овчарки, сменяя одна другую. Первая собака, которую я помню, была серая большая овчарка Найда – невероятного ума и любви ко мне. Однажды Хуанита, я, четырехлетний, и жившая в нашем строящемся доме портниха Шура начали играть зимой в прятки. Шура водила, а мы с Хуанитой прятались. «Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать». В поисках меня Шура прошла мимо, и я выскочил из-за дерева и побежал к тому месту, чтобы «застучаться». Шура кинулась за мной. Это увидела Найда и, выскочив из будки, кинулась мне наперерез, повалила, схватила зубами и потащила за воротник шубы к себе в вольер. Бросившиеся было за мной Хуанита и Шура были отогнаны ее страшным рычанием и лаем. Они отступили.
Никита и Найда на даче на Николиной Горе. 1952 г.
Найда затащила меня к себе в вольер, потом втянула к себе в будку и села у входа. Бедные женщины кричали, ругались, требовали от Найды, чтобы она отошла от будки. В ответ овчарка лишь рычала. В этой теплой собачьей будке, застеленной сеном, я и уснул. Самое интересное, что, когда она меня тащила, я не испытывал никакого страха, а даже наоборот – мне нравилось, что она меня тащит, отпугивает Хуаниту. Не было у меня никакого желания вскочить и от нее убежать.
Приехали родители, и только маме Найда разрешила меня забрать. Когда отец, испуганный и возмущенный, пытался Найду наказать, я заплакал, умоляя не трогать ее.
И как сейчас помню, я впервые уговорил пустить Найду в дом. Она сидела с нами у печки и чувствовала, что за то, что она сделала, ее не только не будут наказывать и ругать, наоборот, оценены ее любовь и верность.
Как сейчас помню, стою с мамой в Столешниковом переулке в самой знаменитой кондитерской. Большая, вся какая-то белесая тетка в белом халате укладывает в коробку из тонкого картона разнообразную «красоту». А «красота» эта слагается из двух «корзиночек» с вишенкой в середине, двух «картошек», эклера с заварным шоколадным кремом и белой глазурью сверху и многослойного «наполеона». Стою и глотаю слюни, кажется, уже сладкие, предвкушая неземное удовольствие. Наконец белая тетка накрывает полную коробку белой крышкой и начинает завязывать бумажной бечевой. Но тут ее кто-то отвлекает, она начинает разговор, автоматически продолжая затягивать все новые и новые узлы.
Никита с мамой. Конец 1940‑х гг.
Вот вяжет она узлы и вяжет, а я стою и ужасаюсь: «Мама дорогая, что же ты делаешь?.. Вот принесем мы эту коробку, которую ты завязала, наверное, узлов на сорок, домой. И что?!»
Казалось бы, возьми ножницы или нож, разрежь бечевку, и все – полный рот пирожного. Ан нет. Нам с сестрой и братом дома категорически запрещалось резать бечевки и ленты, которыми были завязаны покупки и подарки. (Я помню, на кухне в буфете открывался ящик, и в нем лежали пробки, на которые были намотаны эти самые ленточки и бечевочки.) И вот ломались ногти, доставались иголки, чтобы все это поддевать и развязывать.
Для чего? Почему?!
А потому что, как говорил Серафим Саровский: «Паче поста и молитвы есть послушание». Это была для нас настоящая школа, урок терпения – всегда доводить начатое дело до конца.
Вот и развязывали мы эти веревочки. За это время много чего передумаешь. Даже и пирожное есть порой расхочется, пока эту коробку развяжешь…
Моя мама часто говорила: «Воспитывать надо, пока поперек лежит, лег вдоль – уже поздно!»
Поэтому надо водить детишек в церковь, в воскресную школу, читать им русские сказки. Тогда, подрастая, они будут ощущать себя частью великой Родины, ее истории и культуры.
Так и воспитывается самое главное – национальный иммунитет. Если он с детства прививается, потом никакие «прыжки и гримасы» жизни не страшны. Ты всегда в минуты сомнения и неуверенности сможешь обратиться к тому бесценному опыту семьи, детства.
Я думаю, какими бы методами «сознательно» нас ни воспитывали, та особенная атмосфера, которая витала в доме, непроизвольно высветлила и ту атмосферу, которую мы потом любовно пестовали и в других домах – в тех, где мы растили уже наших детей. И надеюсь, которую теперь наши дети создают в своих домах. Неуловимая аура…
Вообще, о воспитании много спорят – то ли так воспитывать, то ли эдак. Либо разрешать все и жалеть, либо не разрешать и жестко управлять становлением ребенка. Но мне кажется, главное, чтобы это было абсолютно органично во всех смыслах. Часто возникают споры: пороть, не пороть, наказывать, не наказывать? Я не знаю общего правила.
Если говорить про мою жизнь, то да, меня пороли. И довольно больно и обидно. Но уже тогда я понимал: меня никогда не наказывали просто так, из желания доказать превосходство взрослого над ребенком. Самые серьезные наказания полагались за вранье, что, собственно, осталось уже и в моей семье.
Здесь важно, чтобы в основе всех взаимоотношений (включая самые строгие наказания) лежали уважение и любовь.
Помню, как однажды я пришел домой (наверное, мне было лет четырнадцать или тринадцать). И отец унюхал запах, не свойственный ребенку, – запах алкоголя. Я не был пьян и действительно почти не пил. Во дворе мне дали глоток пива. Я его попробовал и больше пить не стал. И когда отец спросил меня: «Что ты пил?» – я ответил: «Просто пиво».
Со словами: «А что, в пивных ш-школьники сидят?» – я получил затрещину, которая в моем сознании теперь прочно связана с великой русской литературой. Я летел мимо книжного шкафа, и там мелькали фамилии: Толстой, Достоевский, Чехов, Ахматова…
Потом, в течение жизни, я довольно часто вспоминал эту оплеуху. Не потому, что она меня навсегда связала с русской литературой, а потому, что, иногда оказываясь в таком же положении, как мой отец, – уже по отношению к своим детям, я понимал, что бывают ситуации, при которых вопрос надо решать сразу – резко и неожиданно, для того чтобы дать понять ребенку, насколько важно и значимо для меня и для него то, что он сделал.
На мой взгляд, в подобных методах нет ничего дурного. Русский человек так устроен. У нас же не свободы, у нас – воля, а это совсем разные вещи. Поэтому такие вещи, как чередование кнута и пряника, – неоценимо важны. Но еще важнее знать, вернее, интуитивно чувствовать, когда что применить.
Никита и Сергей Владимирович Михалковы на концерте
Сергей Владимирович и Никита Сергеевич Михалковы за работой
Главное, помнить всегда: существует доверие и недоверие. Существует уважение или отсутствие его. Существует душевно-духовная связь… Тогда ты можешь месяцами и даже годами не видеться с родными людьми и при этом не испытывать тоски. Невольное сознание того, что где-то они есть, живут, улыбаются, смеются и продолжают быть частью тебя… – наверное, и есть самое главное. Это несоизмеримо больше, чем просто писать открытки на именины и все дни рождения и обижаться, когда не получаешь такие же в ответ.
В этом случае постоянное присутствие рядом и опека совершенно не требуются. Ты должен появиться в тот самый момент, когда ты необходим, когда это действительно нужно.
Это касается не только отношений в семье. Это касается и дружбы, серьезной, длинной. Когда тебе совершенно достаточно того, что человек, которого ты помнишь и любишь, живет, пусть даже и далеко от тебя, но и ты продолжаешь жить в его душе, во всем его существовании. Наверное, это самые крепкие и самые искренние связи между людьми.
Еще одна важная вещь, которую я понял с возрастом, – значение гармонии. Наша мама старалась воспитать нас гармоничными людьми. А гармония – это определенный внутренний строй, лад. Это когда в человеке то, что он хочет, сочетается с тем, что он может. Мы знаем множество примеров, когда люди становились несчастными именно оттого, что, хотя они и занимались тем, что им хотелось, они не понимали, что делать это хорошо им не под силу. (По каким причинам – это уже другой разговор.)
Думаю, само понятие «воспитание» – не что иное, как воспитание иммунитета к окружающему миру и тем опасностям, с которыми человек может столкнуться в течение жизни. И зиждется этот иммунитет на корневой системе семьи, дома, страны…
Это тоже из памяти детства. Причем не в связи с разбитыми коленками и содранными локтями.
Коричневые капельки закапывались мамой в маленькую рюмочку молока и принимались ежедневно. Наверное, для щитовидной железы… (Прежде чем взять на вооружение рецепт, следует посоветоваться с лечащим врачом. – Примеч. ред.)
…Это мама.
Мы ежедневно читали утренние и вечерние молитвы и 90‑й псалом «Живущий под кровом Всевышнего…», а каждый Великий пост, как и положено, перечитывали все четыре Евангелия.
Отец никогда этому не мешал. И не ехидствовал: мол, дома – православие, а на партсобрании – персональные дела за религиозные пережитки. Все было поставлено таким образом, что мама, памятуя о высокой должности, которую отец занимал в иерархии системы, «оберегала» его от всего того в нашей жизни, что было связано с церковью. Когда приходил духовник, который исповедовал нас и причащал, отца, как правило, не было дома. И он никогда не вступал ни с кем в спор по поводу веры, хотя по всем остальным вопросам (коммунизм, Хрущев, Брежнев) в семье случались «жестокие баталии»…
Мама (она была беспартийной) тоже никогда никому не навязывала своих воззрений в области религии. Все шло само собой. У мамы был прекрасный вкус и замечательное чувство меры, которые гарантировали от пошлости.
Дома вера была в безопасности, но я знал, что для внешнего мира – это подполье. И когда я уходил в армию и мой духовник подарил мне замечательный образ священномученика Никиты, я прятал его, зашивал в вещи. Было ощущение, что мир вокруг будто двоится. Я с ужасом думал о том, что папу выгонят из партии, а меня – из комсомола. Ощущение постыдное, но оно было.
Я помню себя восемнадцатилетним на Пасху в храме Воскресения Словущего на улице Неждановой. Помню ужас от того, что мне даже в храме перекреститься было очень непросто.
А для моих детей это уже совершенно естественно. Когда мы как-то в Питере зашли на службу в храм Николы Морского, наш шестилетний Тёма исчез. Я нашел его среди нищих, он сидел у одного из них на коленях. Такой абсолютный выплеск чувств – и никакого страха, что ему за это что-то будет. Меня это поразило.
Мое чувство страха усугублялось еще и тем, что профессия моя – публичная, многое на виду. Мне это всегда мешало, особенно на службе, где и так довольно трудно бывает объяснить себе, особенно в молодости, зачем всё это делаешь – зачем стоишь на службе, молишься, читаешь Евангелие?
Конечно, со временем этот вопрос отпадает сам собой. Потому что каждый раз открываются совершенно невероятные вещи. И это всеобъемлюще: Господь дает тебе именно в эту минуту услышать то, что является ответом на твой вопрос, и ты словно впервые слышишь те бесценные слова, которые, казалось бы, давно знакомы.
Скажем, после выхода новой картины искушения просто наваливаются. Вдруг в Евангелии от Матфея читаешь притчу о зависти: помните, работники в винограднике, нанятые хозяином последними, пришли получать плату за свою работу. И первые говорят: мол, как так? «Мы работали с раннего утра, а эти последние работали один час, а получают столько же, сколько и мы». А хозяин им отвечает: «Не о том вы беспокоитесь, что я вам мало плачу, а о том, сколько я им плачу».
Если уж мне снятся страшные сны, так именно о школе…
Однажды (это было в 20‑й школе, где потом учились и мои дети) меня вызвали к доске. Я отправился, по словам классика, с легкостью в мыслях необыкновенной. Подошел к доске, увидел уравнение, взял мел. И тут почувствовал, что не только не могу решить, но просто не понимаю, что написано. И когда за спиной услышал бодрый скрип перьев одноклассников, со всей очевидностью ощутил ту пропасть, на краю которой стоял. Причем наибольшее впечатление произвело не то, что я не знаю, а то, что ребята знают, а я нет!
И от этой безысходности я потерял сознание. Очнувшись, увидел над собой ироничное лицо учительницы, которая была убеждена, что это «липа». Тем не менее меня отпустили домой. Потом, много лет спустя, я узнал, что вся учительская в окна смотрела мне вслед и ждала: вот сейчас Михалков даст стрекача. А я действительно плелся, едва передвигая ноги, ничего не соображая, держась за стену.
Никита Михалков в 1954 г.
Причем до четвертого класса я учился довольно хорошо. До тех самых пор, пока не возникла необходимость «разворачивать мозги» в сторону точных наук. Сначала просто упустил какие-то важные «системные моменты», и трудно было наверстать, дальше – больше.
В последний раз у меня было просветление в седьмом классе, когда я вдруг понял теорему по геометрии, выучил ее, поднял руку, но… вызвали другого, который получил «пять».
С тех пор «шторка» над математикой для меня навсегда опустилась…
По математике же мне достаточно было тройки, главное – скорее закончить школу и стать артистом! Даже выбора никакого не существовало. Я с детства был приговорен к этому по собственному желанию.
Хотя почти все, кроме математики, скажем, литература, география, история, даже биология, давалось легко. А уж когда начались общественные науки, я «пудрил мозги» педагогам со скоростью невероятной. И надо признаться, с немалой фантазией.
Как-то, не зная абсолютно ничего из заданного материала, я выдал преподавательнице по истории партии, что Буденный дошел с Первой Конной до Белграда! И брякнув такое, по изумлению педагога тут же понял, что попал пальцем в небо, но отступать было некуда, и потому я уверенно добавил, что «вот только-только вышла книга». Преподавательница даже записала выходные данные этого несуществующего издания. Но это было уже в студенческие годы. Там куража было больше.
Что-то более или менее серьезное возникло, наверное, лет в двенадцать.
Как я писал выше, «первый раз в первый класс» я не пошел, поскольку рос на даче на Николиной Горе, откуда выбираться каждый день на занятия в Москву было нереально – на дорогу уходило бы полдня. Поэтому поначалу я брал частные уроки у местной учительницы, ходил к ней на дом.
Когда переехал к родителям в Москву, попал в школу для мальчиков возле американского посольства на улице Чайковского, ныне Новинском бульваре. В ту пору еще практиковалось раздельное обучение, но вскоре нас объединили с девочками, и это стало настоящим откровением, даже шоком. До последнего момента не верилось, что будем сидеть за одними партами, вместе ходить по коридорам…
Мы разглядывали их, они – нас. Тогда и появились первые влюбленности, еще лишенные каких-либо эротических стремлений. Объекты увлечения менялись, но оставалось терпкое ощущение соперничества, борьбы за внимание дамы сердца. Более осязаемые привязанности возникли позже, года через три…
В то время меня потянуло к девочкам постарше. Был влюблен во внучку легендарного героя Гражданской войны Щорса. Она опережала меня на два класса. Соответственно, и все ее друзья были старше меня. Но так как мне не хотелось уступать им ни в чем (в том числе и в возрасте), «пришлось» приписать себе лишнюю пару лет. В связи с этим, находясь в их компании, пришлось многое выдумывать.
Они были детьми именитых, уместнее даже сказать, высокопоставленных родителей.
Мы часто собирались у нее в квартире в известном Доме на набережной, на одиннадцатом этаже.
Обычно я находился в довольно большом напряжении, так как не мог соответствовать их разговорам даже на темы школьной программы (мне-то и с программой своего класса тяжело было управиться, а уж имитировать, что учусь на два класса старше, было совсем не под силу). Поэтому я брал другим: пел песни под гитару, рассказывал какие-то истории, но, в принципе, отношение ко мне было довольно снисходительное.
Однажды я, совсем забыв, что среди нас находится сын легендарного маршала, спел песню Гены Шпаликова:
У лошади была грудная жаба,
Но лошади послушное зверье.
Она с ней на парады выезжала
И маршалу молчала про нее.
А маршала сразила скарлатина,
Она его сразила наповал,
Но маршал был выносливый мужчина
И лошади про это не сказал.
Я без всякой задней мысли пропел эту песню…
Воцарилась тишина, а затем очень спокойно сын маршала и два его приятеля, тоже из очень высокопоставленных семей, поднявшись со своих мест, попросили меня выйти из гостиной. Я вышел в прихожую, там они всучили мне мое пальтишко и очень деликатно, в общем, без насилия, выставили за дверь.
Состояние мое трудно вообразить, врагу не пожелаю. Передо мной зиял квадратный лестничный пролет, казавшийся с одиннадцатого этажа бездонным. Зияло смертельное унижение, и… как же его пережить?! Вот так уйти? Сесть в лифт, вернуться домой и лечь спать?.. Я просто представить себе не мог, как дальше жить!
Дальше все происходило достаточно сомнамбулически. Я не знал еще, что буду делать, когда нажал кнопку звонка в квартиру. Открыла дверь домработница, я вошел в прихожую, повесил пальто. Прошел в гостиную. Они сидели за столом по своим прежним местам и на мое появление отреагировали достаточно спокойно, без всякого негодования. Просто с интересом наблюдали, что я буду дальше делать.
Как по приборам, я прошел через эту гостиную, вышел на кухню. Там, как я помнил, был небольшой балкон. Я открыл балконную дверь…
Над Москвой занимался рассвет. Была ранняя весна…
И, сказав вышедшим за мной на кухню: «Ну а так кто-нибудь из вас сделает?» – я вышел на балкон, перелез через перила и… повис на руках – причем не наверху на перекладине, а внизу – там, где особенно неудобно держаться, потому что там были довольно тонкие четырехугольные прутья.
А после этого я еще отпустил одну руку – и остался висеть на одной руке над пустым пространством, высотой в одиннадцать этажей.
Ужас, который я увидел в их глазах, был несоизмеримо больше, чем тот ужас, который испытывал я. Потому что я его пока вообще не испытывал.
Они кинулись на балкон, стали протягивать мне руки. Я сказал: «Отойдите! Иначе я отпущу руку».
Они отошли…
Я потом долго анализировал – как же я мог удержаться? Каким образом меня удержала эта мальчишеская кисть с врезавшимся в ладонь четырехгранником?
Перехватив второй рукой балконный прут, я подтянулся и перелез обратно на балкон.
Там все были в шоке, конечно же. Я же еще находился словно под наркозом своих кипящих чувств, среди которых, впрочем, ощущение победы уже неудержимо становилось главным!
Я прошел через кухню в гостиную. Взял со стола еще непитый стакан с чем-то довольно крепким. Ахнул его… И не простившись, прихватив свое пальто, вышел из этого дома и больше там не появлялся никогда.
Позднее я припоминал с большей отчетливостью те или иные моменты данной ситуации. Например, то, что в лицах людей, выскочивших за мной на балкон и тянувших ко мне руки, ясно читалось, что их волнует, собственно, не столько то, что я сорвусь и разобьюсь, сколько то, что я выпаду из квартиры известного Дома на набережной, которая принадлежит потомкам легендарного героя. И то, что в этой квартире в этот злосчастный момент находятся все они. Думаю, сама возможность оказаться участниками столь скандальной истории тогда виделась им наибольшей неприятностью.
Легендарный Дом на набережной
Спустя несколько лет (я уже снимался в кино, учился в Щукинском училище) все та же команда приехала на пляж Николиной Горы. Я читал какую-то книжку, когда они проехали мимо. Меня не заметили, я же невольно наблюдал за ними…
Абсолютно те же шутки, те же тусклые и барственные разговоры, та же расстановка сил и взаимоотношений… Мне оставалось только еще раз порадоваться тому, что я тогда сделал. Как и тому, что я, к великому счастью, так и не влился тогда в ряды их «доблестной компании», а, выйдя навсегда из квартиры в Доме на набережной, пошел своей дорогой.
Bu va yana 2 ta kitob 399 UZS