Подлинная история Любки Фейгельман

Matn
1
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

IX

Я, конечно, остался (иначе и быть не могло) и был свидетелем объяснения королевы с внуком и невесткой. Они держались достойно и ничуть не вызывающе, и Альфонсина называла королеву мамой, хотя Ядвига при таком обращении каждый раз вздрагивала, словно ее не слишком обольщала возможность и привлекала честь иметь такую дочку.

– Это правда? – скорбно спросила королева. Мое присутствие позволило ей не уточнять, что она имеет в виду.

Принц скользнул по мне взглядом, в котором угадывалась сдержанная благодарность, и произнес:

– Да, это правда.

– А вы что скажете, моя милая? – королева вдруг заметила, что серебряный колокольчик сейчас упадет со столика, и поправила его.

– Позвольте мне сесть, – Альфонсина показывала, что у нее были особые причины для этой просьбы.

– Конечно! Разумеется! Зачем вы спрашиваете? Вы как члены королевской семьи не нуждаетесь ни в каких разрешениях.

– Мы уже не члены вашей семьи, – сказала Альфонсина, продолжая стоять, но затем все же села на краешек золоченого кресла и в оправдание добавила: – Я беременна.

– Что?! – резко вскрикнула Ядвига, но тотчас справилась с собой и продолжила спокойным тоном: – Это приятная новость. Ваш будущий малыш займет подобающее ему место в очереди наследников трона. Да, я такая старая, что образовалась длинная очередь. Между прочим, сегодня я принимаю соболезнования, – королева умела как бы между прочим напомнить о самом главном.

– Еще раз поздравляем… – принц счел, что после утреннего поздравления и вручения подарка с его стороны достаточно лишь сдержанного поклона.

Альфонсина же вообще промолчала.

– Так, стало быть, все решено. Вы отказались от своих несуразных планов. Не будете же вы рожать где попало.

Королева обменялась со мной многозначительным взглядом, словно я один был достаточно трезв, чтобы с ней согласиться.

– Будем, – ответила принцесса так, что моя трезвость как надежная опора для монархии полетела в тартарары.

Из дальнейшего разговора я приведу лишь отдельные реплики, а остальное перескажу, чтобы не утомлять читателя, а главное, избавить его от бурных восклицаний и запальчивых выкриков спорящих сторон.

На вопрос королевы, что они намерены делать, покинув дворец, Альфонсина ответила: «Работать», из чего следовало, что во дворце они занимались всем чем угодно, но только не этим. Ядвига пыталась им растолковать, что члены королевской семьи не работают, как плотники, маляры, паркетчики, каменотесы, циркачи под куполом цирка (почему-то ей припомнились циркачи, которых она видела лет двадцать назад).

– Что же они делают? – спросила Альфонсина, словно все виды полезной деятельности были разобраны упомянутыми Ядвигой плотниками, малярами и паркетчиками, а на долю королевской семьи ничего не осталось.

– Они исполняют возложенные на них обязанности и… пребывают, – королева произнесла это слово с особым благоговением, как будто оно обозначало наивысший вид деятельности.

Альфонсина не удержалась и прыснула в кулак. Принц при этом попытался заслонить ее собой, но она вывернулась из-за его спины и продолжила свой спор с королевой:

– Где пребывают? В чем? Как можно просто пребывать?

– Это совсем не просто, поскольку требует значительных усилий.

– Каких усилий? Физических? Умственных?

– Духовных, – произнесла королева в полном сознании того, что для невестки нет более чуждого слова.

Альфонсина не стала это отрицать.

– В школе, где я училась, наш молодой, либеральный священник говорил, что терпеть не может, когда настойчиво произносят это слово. За этим словом ничего не стоит, кроме ханжества и лицемерия. Есть слово вера, но слова духовность нет. Его придумали те, кто ни во что не верят.

– Во что же ты веришь, голубушка? – напевно осведомилась королева.

– В любимую работу. Я уже снималась и хочу сниматься в кино.

– И, конечно, мечтаешь о Голливуде. Во что же еще ты веришь?

– В семейное счастье, воспитание детей и… истинную демократию. В воспитании детей мой отец был деспот. А я демократию обожаю еще больше, чем танцы.

Ядвига не пожелала разбираться в том, что Альфонсина обожает больше, а что меньше, и спросила:

– А в святость монархии ты уже не веришь?

– Простите, королева, но монархия – соломенная кукла, которую сжигают с наступлением весны. Еще раз простите.

– Если ты так думаешь, то почему бы тебе не устроить у нас цветную революцию или что-то подобное? Королевское же семейство со всеми наследниками престола немножко расстрелять, как выразился один большевичок о расстреле царской семьи в России: «Мы их немножко расстреляли». Прелестно. Кстати, он тоже был демократ и весьма передовых взглядов.

– Россия от нас далеко.

– Не дальше, чем Африка, моя милая.

– Вы не можете мне простить, что моя мать была африканкой. И все равно за Востоком – будущее. И за Африкой – будущее.

– О ужас! – королева схватилась за голову. – Я потому не бываю больше в Париже, что там – сплошной Восток. Неужели и в нашем королевстве так будет? Я этого не переживу.

– Чтобы этого не случилось, мама, – Сальвадор назвал бабушку матерью не столько из солидарности с ней, сколько из солидарности с женой, – вам надо, похоронив меня, поставить памятник одному святому.

– Ты что – помирать собрался? Не позволю. Только после меня.

– Вот и помереть теперь нельзя.

– Да с чего тебе помирать?

– Мне последнее время часто бывает грустно и преследуют тревожные мысли.

– Ах, оставь! У тебя скоро первенец родится. Правда, его уложат не в колыбель, а в дорожный рюкзак.

– И все-таки поставьте. Не пожалейте на это средств. Казна не оскудеет.

– Святому не нужны памятники. Монархии же нужны воодушевляющие примеры и прекрасные мифы.

Далее королева сказала, понизив голос и ни к кому конкретно не обращаясь, что собирается совершить паломничество в Италию на гору Альверно, где побывал святой Бонавентура. После этого удовлетворенно вздохнула, словно главное было теперь высказано, и добавила, обращаясь ко всем, кто хотя бы немного понял ее слова:

– Царская семья спаслась от расстрела в нашем королевстве. Умерла своей смертью и похоронена в горном монастыре. Принцесса Даная не раз бывала на ее могиле.

Передаю слова королевы, как я их слышал, не пытаясь вникнуть, миф это или воодушевляющий пример.

X

На следующий день, лишь только погасла иллюминация и умолкли салюты по случаю принятия королевой соболезнований (они же – поздравления), она созвала Государственный Совет. Начальник тайной полиции, министры, Главный казначей и Особо Доверенное Лицо, скрывавшееся под маской (никто не знал, кто это), явились в париках и при шпагах. Королева ждала их вместе с госпожой Штигли, ее лучшей подругой, ревностной католичкой, мистически настроенной особой, которая последнее время стала Ядвиге очень близка.

Я не присутствовал на этом секретном заседании, но антураж, поведение участников, привычные для них жесты и позы мне давно знакомы. К тому же сквозь войлок, настеленный у меня под паркетом, я хорошо различал голоса.

К примеру, я услышал (разумеется, совершенно случайно), что Ядвига открыла заседание фразой:

– Господа, принц Сальвадор и его жена собираются сложить с себя королевские полномочия и покинуть дворец.

Что тут началось! Члены Государственного Совета загудели, зароптали, закашляли и задвигали стульями, что означало высшую степень изумления. Раздались голоса:

– Это невозможно…

– В это нельзя поверить…

– Как покинуть? Это государственное преступление…

– Покинуть через канализационную трубу, – королева редко острила, а если все-таки позволяла это себе, то лишь с самым спокойным лицом и невозмутимым видом.

– Да уж разве что…

– Для них это самый подходящий способ.

– Теперь они и так по уши в дерьме.

Ядвига спокойно ждала, когда все выскажутся по поводу ее остроты, а затем с угрожающей вкрадчивостью спросила:

– А вы и не знали об их планах? И министры не знали, и наша доблестная тайная полиция, и Особо Доверенное Лицо? Выходит, что лишь я одна узнаю об этом, да и то почти случайно. Вы же все – именно вы – по уши в дерьме.

– Ваше Величество, я знал, – начальник тайной полиции в свойственной ему манере привстал и поклонился.

– Почему же не доложили?

– Ждал развития событий.

– Ну и к чему эти события привели? Вам это известно? Насколько можно судить по вашему смущенному молчанию, нет, неизвестно. Так вот вам последняя новость: эта, простите за грубость, мартышка Альфонсина ждет ребенка, – Ядвига, обычно сидевшая прямо, откинулась на спинку кресла, что означало высшую степень удовлетворения произведенным ее словами убийственным эффектом. – Что вы теперь мне промычите?

Каждый из присутствующих готов был подхватить сказанное другим, но открыть рот первым не решался. Лишь Особо Доверенное Лицо, скрывавшееся под маской, в полной тишине произнесло скрипучим старческим голосом:

– Ваше Величество, позвольте напомнить, что мы не коровы, чтобы издавать мычание. Полагаю, что будущей матери следует устроить веселенькую горную прогулку.

Все подхватили, лишь бы не молчать, поскольку тишина становилась невыносимой:

– Прогулку…

– Горную прогулку…

– В окрестностях монастыря…

– Ни за что, – ответила на это королева – ответила явно с молчаливого согласия госпожи Штигли, после чего не раз еще повторила: – Ни за что, ни за что. И теперь никому не удастся вовлечь меня в заговор. Я пролила столько слез над портретом Данаи, что больше не выдержу, – а минуты волнения, подобные этой, у Ядвиги подрагивала челюсть, приоткрывался рот и становилась заметна сломанная коронка на переднем зубе.

– Успокойтесь, – кто-то подал ей воды.

Королева отпила глоток и продолжила:

– К тому же мой внук Сальвадор… мне кажется, он потому-то и согласился уйти из дворца, что ему известна истинная причина смерти матери. Недаром он стал так часто заговаривать о собственной смерти.

 

– Как же быть? – спросили все в один голос.

– Думайте. На то вы и Государственный Совет.

Особо Доверенное Лицо вытерло пот на лбу, мелким бисером выступивший под маской, и вместе со стулом сдвинулось немного в сторону. Сдвинулось, чтобы солнце из окна не било ему в глаза.

– Ясно одно: допустить всего этого нельзя. Уход принца развяжет руки, а заодно и языки оппозиции. Станут требовать демократических реформ, больших полномочий для парламента, и вообще начнется свара, заваруха, как в две тысячи двенадцатом году. Но на этот раз монархия может не выдержать. В таком случае вас, королева, ждет изгнание или даже смерть. Поэтому, если не нравится прогулка, можно устроить сердечный приступ во время купания. У меня есть одно средство…

– Так, значит, наш егерь, утонувший в прошлом году, ваших рук дело?

– Он браконьерствовал и к тому же много пил. Вот и захлебнулся, хотя глубина-то была по колено…

– И слышать не хочу. Хватит нам смертей, – Ядвига произнесла это так, что в ее словах угадывалось все то, о чем было не раз говорено с госпожой Штигли. – В конце концов это в первую голову дискредитирует монархию. Это англичане привыкли рубить головы, но мы же, слава богу, не англичане…

– В таком случае хотя бы соблаговолите снять семейство принца с государственного обеспечения, лишить регулярных выплат. Пусть испробуют, как самим зарабатывать на хлеб.

– Да, да, конечно. Мы так и сделаем, – легко согласилась королева, а затем добавила то, что не оставляло никаких надежд на ее согласие: – Ах, господи! Мой мальчик в душе, конечно, не хочет покидать дворец, где он вырос, своих друзей, да и почтовые голуби, к которым он до сих пор так привязан…

– Что ж тогда остается? – Особо Доверенное Лицо показывало, что у него в запасе не осталось действенных средств, кои он мог бы предложить королеве.

– Нам кажется… – королева явно собралась говорить от своего имени и от имени госпожи Штигли, но затем все же поправилась: – Мне кажется, что надо им разрешить, причем с любовью и самым доброжелательным видом. Пожалуйста, вы свободны. Попробуйте жить по-своему. Если не получится, охотно примем вас обратно и ни единым намеком не напомним о том, что было. Тем самым мы, кроме всего прочего, покажем народу и оппозиции, что уважаем права человека.

– Мудро, – сказал кто-то из министров, всегда умевший вовремя согласиться с королевой и занять ее сторону.

Все остальные загудели, зароптали, задвигали стульями, явно жалея о том, что не они сказали это первыми.

В этом гуле и ропоте я хотел было припасть к проеденной мышами дыре, чтобы отсюда, сверху – будто бы с небес – возвестить волю Божию словами: «Да будет так!» Но тотчас вспомнил о благоразумии и подумал, что лучше не рисковать, поскольку и со мной во время купания может случиться сердечный приступ.

XI

На следующий день королева снова вызвала к себе… нет, не вызвала (я оговорился), а сама пожаловала к принцу и его жене. Она повторила при них все то, о чем говорила на заседании Государственного Совета: вы свободны, попробуйте, а если не получится, примем вас обратно. Сальвадор и Альфонсина такого не ожидали. Они были растроганы, смущены и не находили слов благодарности.

Следующим утром, едва рассвело, Сальвадор и Альфонсина покинули дворец. Я проводил их карету (лошади ехали шагом) до самых ворот и стоял на обочине, пока она не скрылась вдали.

Слухи об уходе принца быстро облетели все наше маленькое – карликовое – королевство. Начались митинги, беспорядки, бойкоты. На главной площади стали ставить палатки, валили фонарные столбы, поджигали автомобили, громили кафе и рестораны, грабили магазины. Лица продавцов мазали сажей, разрисовывали красками, надевали им на голову шутовские колпаки.

Вонючий дым от горевших автомобильных покрышек проникал в покои дворца. Все уговаривали королеву призвать на помощь армию, но она загадочно молчала, сидя в своих покоях, опустив голову и не отрываясь от книги.

Когда восставшие окружили дворец и ворвались на нижние этажи, королевские покои оказались пусты. На столике перед креслом Ядвиги осталась книга с закладкой. Ее отдали мне – никто и не подумал в нее заглянуть. Я унес книгу в библиотеку и перед тем, как поставить на полку, открыл ее. Это был «Путеводитель души к Богу» святого Бонавентуры – один из двух личных экземпляров королевы. Я выдвинул ящичек бюро, где обычно хранились оба экземпляра, но там было пусто. Вероятно, второй экземпляр Ядвига, покидая дворец, захватила с собой.

В заложенном месте книги, оставленной на столике, королева отчеркнула ногтем слова: «Наполненная всеми духовными светами, наша душа становится жилищем божественной мудрости и домом Бога». Перечитав их несколько раз, я понял, куда отправилась королева с небольшой свитой избранных (среди них были и монахи нашего монастыря, как я узнал позже, а также госпожа Штигли): вслед за святыми Франциском и Бонавентурой – в паломничество на гору Альверно.

Заблудиться она не боялась, ведь у нее был «Путеводитель». Так погибла монархия – вернее, королева унесла ее с собой в паломнической заплечной сумке. Как она там поместилась? Очень просто. Святой Бонавентура помог ее уложить, умял, слегка надавил коленом. К тому же мы не Англия, королевство у нас карликовое, и монархия места заняла немного. Гораздо меньше, чем занимает Бог в нашей душе, но она на то и душа, чтобы быть домом Бога.

20 июня 2020 года

Подлинная история Любки Фейгельман

Глава первая. Смелая барышня

Я знал ее десять лет – с тех пор, как она переехала в наш дом (и наш двор, что еще важнее, поскольку тогда жили не столько домом, сколько двором). Переехала вместе с родней и вместе с на редкость неприятной особой по имени Смерть, поскольку все они стали здесь умирать от разных болезней, да и сама она в конце концов умерла, но не от болезни, а от пули рыжего Ганса (подобная облысевшей швабре голова на длинной, тощей шее с острым кадыком), немецкого снайпера.

Мы встречались с ней, пока меня не призвали. Вернее, пока я сам, как это тогда бывало, не дожидаясь повестки, явился в военкомат, а через четыре дня был зачислен в десантный полк, поскольку благодаря ей и моему вечному хвастовству перед нею имел некоторый опыт прыжков с парашютом.

Она тоже прыгала с вышки ВЦПКиО вместе со мной, и инструктор наверху о ней сказал: «Смелая барышня». А нижний, помогая ей освободиться от строп, ухарем пытался ее приобнять, чему она вовсе не препятствовала, поскольку – раз уж такая смелая – не должна вести себя, как мимоза, и обмирать от малейшего прикосновения.

К тому же ей было приятно, что я ревную. Ревную, как Отелло (ее сравнение), хотя вовсе не мавр, а белобрысый шатен или даже брюнет: волосы у меня, какого бы ни были цвета, выгорали на солнце до чистейшей белизны. И я был, словно годный для заклания агнец, без пятна и порока.

Без пятна, но зато – с оттопыренными ушами, прущими из десен крепкими зубами-лопаточками и комсомольским значком, болтавшимся на майке.

Значок я носил не как эмблему, а как нечто годное для того, чтобы прикрутить, предварительно проколов дырку, а затем забыть и вспомнить лишь тогда, когда она прошипит, как кошка (если кошки способны на высокомерно-презрительную усмешку):

– Комсомольские значки, чтоб ты знал, на майках не носят. Если уж носишь, то носи, как положено. А лучше вовсе не носи: от этого хуже не станешь. По мне же так и лучше.

Вот такая была барышня: носи – не носи. Хотя… барышней она как раз и не была, чуждая всякой официозной помпы, всякой респектабельности в духе тридцатых годов, – скорее была заводилой и атаманшей с покусанными комарами и расчесанными до крови коленями.

Но при этом – признанной красавицей, не такой, как ее старшая сестра, чувственный альбинос, пышнотелая мраморная львица, а из тех красавиц – смуглых, может быть, и некрасивых, но своеобразных и пикантных, как о ней говорили взрослые. Подобная пикантность подчас ценилась выше и притягивала больше мраморной и холодной красоты. Недаром за ней ухаживал знаменитый Цфасман, виртуоз рояля и король отечественного джаза, хотя и был вдвое старше, а затем она чертовски нравилась сыну Сталина, одаривавшему ее немецким шоколадом, мехами, жемчужными колье и увозившему на ночные кутежи к тогдашней военной и партийной элите.

Ее отца спасло от сердечного приступа лишь то, что его задолго до этого, в тридцать седьмом, арестовали, и само сочетание этих цифр – тройки и семерки – стало для всей семьи предвестием грядущих несчастий, поскольку, где тридцать седьмой, там и сорок первый.

В июле же сорок первого наш двор как был, так весь и ушел: и старые, и малые с винтовками образца четырнадцатого года попали в окружение и полегли под Брянском.

Сыну Сталина я, разумеется, не соперник, и вряд ли он стал бы со мной считаться, хотя я вынашивал планы если не вызвать его на дуэль, то некоторым образом потребовать удовлетворения или хотя бы по-мужски объясниться. Но меня к нему даже не подпустили. Слава богу, не убили, хотя серьезно предупредили, чтобы я больше не совался.

Тогда я по-мальчишески запил, хотя пить толком не умел, от водки меня тошнило и мутило, но я упрямо себе наливал, спрятавшись ото всех на чердаке, под затканными паутиной стропилами крыши.

И бог весть, чем бы это кончилось, если бы не война, где меня тряхануло. Иными словами, контузило, отчего я часто заговариваюсь и повторяю по несколько раз одно и то же.

Вот и сейчас не удержусь и повторю, что весь наш двор добровольцами ушел в ополчение. Ушли не только обитатели нашего дома, но и истопник, точильщик ножей, приемщица стеклотары в палатке, слесарь-сантехник, и дворовая дурочка Манюня хотела уйти, и даже маршировала по двору с ружьем, сделанным из двух связанных досок и насаженного на них штыка – конца лыжной палки, но ее не взяли.

И еще нескольких, совсем старых, юнцов или беспомощных инвалидов – тоже не взяли, но это не в счет. Двор ушел в полном составе, и почти никто не вернулся – в том числе и та, кого я пока не называю по имени: не вернулась, хотя об этом умалчивает посвященное ей стихотворение.

Стихотворение советского, но честного поэта, показного патриота и тайного хитреца, себе на уме, умудрившегося при том режиме написать несколько прекрасных стихотворений. Историю моей возлюбленной ему поведал я, но он в ней все переиначил, повернул по-своему, и мне приходится при случае исправлять ошибки и рассказывать, как все было на самом деле.

Неблагодарная задача, поскольку стихи напечатаны, а печатному слову у нас привыкли верить больше.

В конце концов я решил свои рассказы хотя бы записать и посвятить их памяти моей возлюбленной, которая погибла под Брянском, вытаскивая раненых с поля боя.

А поля были огромные и тоже все израненные, покореженные, вывороченные наизнанку взрывами, но живых среди павших оставалось немного. И большинство из них она сумела чудом вытащить, подстилая под них шинели и тягая за ворот, как лошадь, напрягая все свои масла, тягает под гору непосильную поклажу.

Только Смерть свою не вытащила, и Та отомстила тем, что навела на нее снайперскую винтовку рыжего Ганса. Но Ганс тоже не уцелел, выманенный, как тетерев, манком из гнезда, высунувший дурью башку на длинной шее с острым кадыком и срезанный встречной снайперской пулей.

Уцелела лишь Смерть, сама немая и не любившая тех, кто стонет, мычит сквозь зубы, мечется в бреду: Она еще долго гуляла по кровавым полям, прибирала к рукам солдатиков и ополченцев. И венчала их с Собой сразу: железным пальцем тюкнет в затылок, и они без единого звука утыкались лицом в песок.

У нас с ней был роман – нет, не со Смертью, конечно, хотя всю войну Она меня обхаживала и завлекала, а с той, из нашего двора. Роман страстно-целомудренный и парашютно-десантный в духе вышки ВЦПКиО со ступеньками, спиралью поднимающимися вверх, и тридцатых годов.

Впрочем, опять повторяюсь, все по тому же кругу. И не контузия тому причиной, а моя такая несчастная и такая счастливая любовь, словно ничего иного у меня в жизни не было или просто казалось бывшим.

А то, что и впрямь было, и повторить не грех.