bepul

Записки русского солдата

Matn
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Учёба

Зимой 1933 и 1934 годов я учился в Карагае в пятом классе. Жил на квартире у Егора Алексеевича, в Кузнецах, а они, мои «родители», жили в Савино, около Менделеево. На выходной я ходил пешком в Савино, двенадцать километров. В выходной я питался вместе со всеми. А вот на неделю мне готовила Дунька котомку, на её содержимом я и жил неделю. Кушать свои подорожники я стеснялся за столом, прятал их от хозяйкиных глаз. Но хозяйка, ныне покойная, Анна Владимировна, однажды заглянула в мою котомку. И, как я понял, в ужас пришла! У меня, один-на-один, тихонько спрашивает: «У тебя что-нибудь, кроме того, что в мешке-то лежит, есть что съестного?» Нет, говорю, Анна Владимировна, вот всё, что «мама» положила. На ужин ставит мне тарелку супу и кусочек хлебушка положила. «Садись, да поешь, хоть не богат ужин, да по-человечески». Потом стакан молока налила. «А «это», что в твоём мешке лежало, я корове дала, так она есть не стала. Как же ты, матушка, жевал такую дрянь?»

«Что же, говорю, мне делать-то, Анна Владимировна? Голод-то не тётка, жрать-то хочется». Да так я пол зимы у них и питался. А потом наши в деревню Харичи переехали, так я стал каждый день домой ходить. Шесть километров туда, шесть – обратно. Из мёрзлой картошки кашу хлебать. Пока жива была Арина Михайловна, «бабушка», мне жилось сносно. Она меня любила, подкармливала и от побоев берегла, когда случалось такое в её присутствии. Ещё маленького, бывало, сунет меня себе между ног, а руки вытянет в Дунькину сторону и кричит: «Дунька! С ума сошла! Изуродуешь парня-то! Что ты делаешь, опомнись!» А у той глаза с кровью, рожа от злобы перекошена и лезет напролом, того и гляди, и старуху изобьёт!

Ну, а когда умерла бабка, тут уж нам один-на-один приходилось воевать. Сначала я больше ногами, да хитростью спасался от побоев. Но вот в Нижней Курье в бараке № 18 пришлось самому в атаку пойти. Дело так вышло. Играли мальчишки из нашего барака возле барака, на улице, и что-то перочинным ножиком стругали. Я там не был, не видел, что именно. Один мальчишка, Павликом звали его, порезал себе палец, да и здорово. Заплакал, побежал домой. Ну, дома и спрашивают: «Кто тебя?» Тот сдуру ли, с перепугу ли, сказал, что я. Родители его, видать тоже не из умных были, побежали моим жаловаться. А Дуньке только повод дай, она на расправу скорая, ума и вовсё не было, чтобы разобраться, что к чему? Прихожу я домой, с её же поручением, про дело ничего не знаю, не опасаюсь ничего. Прошёл положить то, что принёс.

Дунька той порой вооружилась отцовским фуганком, и около дверей – оказалось, выход мне перекрыт. Идёт этакий зверь-зверем и фуганок над головой! Ну, думаю – пропал! Убьёт! Сработал инстинкт самосохранения: я со всей силой бросился на неё. И ударом головы в её живот, сбил её с ног! Перепрыгнул через неё и убежал. Двое суток не приходил домой, жил в лесу между Курьей и Закамском. Потом голод заставил идти домой. С этого дня она стала бояться меня и уже в драку не лезла. Зато языком здорово работала, да и на желудке моём здорово отыгрывалась. Всё, что было съестного – всё под замком держала. Давала мне по кусочку, с выдачи. А сама много раз мне на глаза попадала с чем-нибудь лакомым, так в рукав прятала, будто я не вижу, что она делает.

А этот Павлик, что подвёл меня, вскоре после этого случая, зимой дело случилось, выпрыгнул из вагона рабочего поезда на ходу и под колёса попал. Остался без обеих ног, и пенять не на кого.

«Отец»

Приёмный отец мой, Андрей Наумович, этот вроде и доброй души человек, да не своим умом жил. Когда один-на-один с ним разговаривали, бывало, так вроде всё наговорит, а потом всё не так, как говорил, поделает. Бывало, ещё мне маленькому насулит три короба, а потом ничего не купит и не сделает, как обещал. Потому я ему рано верить перестал. Когда я побольше стал, тогда понял, что у него рабская душа. Родился он в бедной малоземельной семье. От отца маленький остался. Он старшим был. Как на ноги встал, так пошёл батрачить по разным деревням, у мужиков, что побольше земли имели. И в армию ушёл из чужой семьи, от Анания Фёдоровича.

В армии денщиком служил у ротного командира. И там рабом проболтался, ничему не научился. В Первую Мировую войну на фронте мало был, попался в плен. И там за кусок хлеба батрачил то в Германии, потом во Франции. Когда из армии вернулся, Ананий Фёдорович его прибрал в дом, т. е. женил на Дуньке. Он так всю жизнь и был в батраках. Хозяина из него не вышло. Дунька его до последнего дня поколачивала.

Родные места

А вот деревня Петрованово мне очень нравилась. Тихо в ней было, до боли в ушах. Тишина! Зимой, когда в тихую погоду снег валится, так от падения снега шум слышался, вроде шипения. А летом, если кто на телеге проедет вдоль по деревне, так от телеги-то шуму на всю деревню, а потом опять тишина. А зелени было столько, что трудно рассказать. Просто, вся деревня в лесу! У нас на усадьбе без счёту деревьев было. И черёмуха, кустов двадцать, не меньше, и калины огромный куст. А берёз – тех вообще без счёту. И осины, и ивняк разных пород. В хорошие летние дни над всем этим пчелиный гул стоял, такой приятный, деловой гул. А запахи! Черёмуха ли цветёт, рябина ли, или калина. Даже во время цветения ивы – и то густой, медовый аромат в воздухе стоял.

Сразу за деревней густой еловый лес. В лесу небольшие луга. Когда они зацветут, так от запаха голова вкруг идёт! А в другую сторону от деревни пруд. Что за чудо этот пруд! На моей памяти глубина только по руслу была на плёсах, на мелководье, но и то по старицам метров до двух глубина была. По руслу – метра четыре-пять, где как. Крупной, ценной рыбы уже не было. Ни щук, ни жереха, ни судака. Ни язя. Раньше-то всё бывало. На моей памяти плотва, шеклея да налимы были. Да карася много было. Краснопериков вёдрами дед носил, да раков. Раков особенно дед любил. Больше никто раков не ел, кроме нас с дедом.

По плёсам целые поля камыша да осоки росло. В ветряную погоду как лес шумели эти заросли. Вода летом чистая, хоть камушки считай! Чаек на пруду водилось огромное множество. Такие чистые, белые, как вымытые. Головки чёрные, лапки красные. А глаза, как рубиновые камушки! Да смелые такие, что под ногами бегали, а раскричатся – так на берегу разговаривать трудно, заглушают человеческий голос! Гнёзда на прошлогоднем камыше строили. Яйца ихние лодками возили.

Семья

Дед мой родной по отцу, Антон Васильевич, родился в Погорелке. Их два брата было. Второй брат – Лука Васильевич. Жили рядом, через дорогу, только земли имели не много. Но было можно прожить на своей земле. Да потом он зимой работал на мельнице, дуб толок. И людям и для казны. Отец мой был единственный сын у отца, так что потом вся его земля досталась по наследству. А вот у Луки Васильевича два сына было: Николай да Андрей. Они тоже не делили отцовскую землю. Старший сын Николай остался на отцовской земле, а Андрея в дом отдали в деревню Ведерники, или Кожевники. Так вот у отца моего не знаю точно, сколько земли было, но голодом не сидели, несмотря на то, что у отца правая рука плохо работала – в локте не гнулась.

Когда я родился, тогда мать моя тоже уже не вполне здорова была, а детей в живых трое было. Дочь старшая уже большая была, приданое готовила. Старшему брату, Степану Николаевичу десять лет было. Он в отца пошёл, выглядел молодцом, крепышом. Отец на него все надежды возлагал. Второй брат, Леонид, шести лет был, да болел всё время. На него махнули рукой, мол, всё равно умрёт, сколь помается. Ну а тут я появился. Видимо, решили, что я-то вовсё ни к чему, лишний рот, да от дел отрывал, уход нужен. Мать больная, а сестре невеститься надо. Ну и отпустили меня на божью волю. Выживёт, так выживёт, а нет – так бог не забыл. И мало кого интересовало моё житьё-бытьё.

Со мной мало разговаривали, боялись, что я узнаю, что в чужой семье живу. А знать-то я про то лет четырёх или пяти знал. Маму и папу мне полагалось дядей и тёткой звать. А я никак не называл, язык не поворачивался. Зато меня не любили никто, упрямцем звали, самовольником. Отец сокрушался всегда: «Ох, мало тебя драли, ох, что из тебя выйдет!» Старший брат, крёстный мой, тот вообще со мной разговаривать избегал, считал ниже своего достоинства. Когда старикам письма писал, так обо мне спрашивал: «Что там дурак-то делает? Всё не поумнел?» Однажды я зашёл к нему, когда после ФЗУ уже работу искал. Думал, может, поможет чем, брат ведь всё-таки? Так он мне показал, где окошечко в отдел кадров на судозаводе. И бумажник свой, а в нём штук пять двадцатирублёвых бумажек. И сказал: «Вот как надо жить-то!» Да потом мы и расстались.

Мой другой брат Леонид, тот охотно болтал языком при каждой встрече, но чтобы что-то дельное сказал, что-то не помню такого случая. Больше бывальщины, да небылицы рассказывал. Жаловаться мне на свои обиды некому было, потому я молчал, как не было их. С мамой у меня однажды состоялся откровенный разговор. Было это в конце 1935 года, когда я после ФЗУ в депо Верещагино работал слесарем. Да на Октябрьские праздники решил на родину свою посмотреть, охота стало. Братья отправились на колхозный праздник пьянствовать, отец в караул ушёл. Мы с мамой одни «с глазу-на глаз» остались. Она настолько была слаба да больна, что сама ни встать, ни лечь не могла, я и остался с ней, чтобы поухаживать за ней. Братья и меня на гулянку звали, да я отказался. Я ведь в колхозе не работал и на готовом пировать не научился ещё. Молод.

Ну и мы с мамой всю ночь проговорили до утра. Она мне про свою жизнь всё про всё рассказала, я ей про свою всё. Поплакала она за ночь много раз, потом говорит мне: «Зажги-ко свечу, да подай мне икону, я тебя благословлю, может больше и не увидимся». Она верующая была. Ну а я спорить с ней не стал, исполнил все её желания. И сказала она мне: «Живи, как знаешь, не мне тебя учить, будь счастлив!» Потом велела положить все инструменты на место. По её и вышло: больше мы уже не встретились с ней, она померла в сентябре 1936 года. В 1940 году помер и отец. Я в то время на востоке в Армии служил. Похоронены оба они без меня на Дворецком кладбище. Теперь на том месте лес стоит. Так что могилки ихние непросто отыскать.

 

Армия.

Дальний Восток

В армию призвали меня в Коми-Пермяцком округе, из села Юсьва, 20 сентября 1939 года. В городе Кудымкаре была врачебная комиссия. Смотрели все врачи-специалисты. У меня обнаружили грыжу белой линии живота, но признали годным к строевой службе. Ночью нашу команду номер 75 погрузили на три машины ЗИС-5 по 25 человек на каждую и отправили на станцию Менделеево. Дорогой машина, на которой ехал я, где-то около деревни Ракшино, в лесу слетела под мост в сухой лог. Высота моста два с половиной – три метра, но машина не перевернулась, а встала на колёса. Людей никого не покалечило, отделались простыми ушибами и то несколько человек.

Машина вышла из строя: поломались все четыре рессоры, но своим ходом ушла обратно в г. Кудымкар. Мы же разместились на оставшиеся два «Захара» и без приключений доехали до станции Менделеево. Здесь у моих «старых», а они жили и работали на нефтебазе, распили ящик водки. При сём присутствовали мои товарищи: Андрей Петрович Казанцев, Иван Иванович Соловьёв, Егор Иванович Рисков, старший нашей команды и братан, Пётр Степанович Коротаев, заходили и несколько сотрудников нефтебазы, и соседей по нефтебазовскому дому, где жили старики. Потом мы погрузились в эшелон, заняли два двухосных вагона. Разместились на голых нарах и так ехали до Свердловска. В городе Свердловске перешли в другие вагоны и опять же на голых нарах ехали до города Челябинска.

В Челябинске оформили настоящий воинский эшелон, т.е. подали вагоны с нарами, печками, снабдили тюфяками, вёдрами для воды. Потом вывели эшелон за город, там набили тюфяки соломой. В эшелоне была походная кухня. Прошли через санобработку и баню. После всего и отправились в долгий путь, тряслись в этом эшелоне двадцать двои сутки. Пункт назначения наш был в Приморье, разъезд Сибучар. Километрах в шести от Сибучара стоял 151-й кавалерийский полк, который входил в 31-й кавалерийский дивизион. Сибучарский гарнизон был довольно обширен. В нём были и пехотные, и артиллерийские, и танковые полки. Гарнизон имел свой ипподром, баннопрачечный комбинат. Прибыли мы в полк 8-го октября. Полмесяца были в карантине. Жили в отдельной казарме, в столовую ходили тоже отдельно от старослужащих.

В полку было одно каменное здание, где помещался полковой клуб и полковая кухня, а так же котельная. Казармы были деревянные, рубленые. Отопление казарм печное. Столовая досчатая, засыпная. Конюшни солдатской постройки, построены на один эскадрон. Конюшня эта примерно на 250 лошадей одно здание. В казарме располагалось два эскадрона на двухъярусных койках. Проходы между койками малы, можно пройти только боком.

До декабря мы были на строительных работах. Потом начался учебный год. Распорядок дня: Подъём в шесть ноль-ноль. Туалет в 6.30. До восьми уборка лошадей, до восьми тридцати – завтрак. До девяти часов политинформация. Потом четыре часа занятия. С 13.00 до 14.30 – уборка лошадей. С 14.30 до 15.00 обед. С 15.30 занятия. В 8.30 уборка лошадей. В 9.00 ужин. В 10.00 личное время. В 10.30 вечерняя поверка. В 10.40 вечерняя прогулка. В 11.00 отбой.

Когда началась Финская война, то нам добавили ещё час занятий. Так что с шести утра и до одиннадцати вечера всё время бегом. На перекур давали пять минут формально, на деле их никогда не выдерживали, всегда опаздывали, хотя всё время спешили. Командир взвода, младший лейтенант Туманков, имя-отчества не помню, был человек дельный, толковый. Своё дело знал очень хорошо, очень спокойный человек. В полку был на хорошем счету, солдат уважал. Но был и требователен, и справедлив, чего не скажешь о командирах отделений и помком взвода. Это были чурки с глазами. Службисты до самозабвения. За готовую кашу готовы служить сто лет! Только бы не выгнали! На солдат могли лаять с подъёма до отбоя. За восемь месяцев службы с ними я от них не слышал нормальной человеческой речи, одни команды или нотации.

С 8-го октября пятнадцать дней мы были в карантине. Потом занимались строительством. Материалов не было никаких: ни леса, ни пиломатериалов, ни даже гвоздей! Строили овощехранилище. Ходили в лес, срубали деревья, несли их на плечах к месту строительства. Тут одни копали яму, потом ставили столбы. К столбам набирали стены, засыпали их землёй. На столбы ложили прогоны, связывали их рамой и вдоль стен и поперёк. На прогоны ставили стропила. Верх стропил связывали брёвнами. Потом на эти связи и стены настилали брёвна поперёк этого сооружения. Вот этим рядом брёвен образовалась и крыша, и потолок. На потолок накидали травы, вернее, сена. Засыпали слоем земли, а сверху покрыли дёрном. Инструмента на всю нашу братию несколько топоров, десятка два лопат и бухта четырёхмиллиметровой проволоки. Вот это вся строительная техника и инструмент.

После этого стали строить умывальник. Опять ставили столбы, к ним прибавляли жерди. Между жердей переплетали хворостом или как там называли – лозой. Потом всё это сооружение обмазывали землёй. Когда земля подсохнет, образуются щели. Стены штукатурили, белили изнутри и снаружи, и так помещение готово. Крышу делали так же, как на овощехранилище. Где-то до конца декабря я толокся со всеми наравне, чувствовал себя нормально, хотя питание было не из хороших. Чувствовали себя всегда голодными. А вес не теряли. Поэтому права на дополнительное питание не имели.

И вот так, под конец декабря, подкралась ко мне болезнь исподтишка, как говорится. Стал я себя чувствовать очень усталым. Дрожь в руках и ногах. При ходьбе с трудом переставлял ноги. Когда удавалось присесть, то через несколько минут засыпал. Разбудить же меня стоило больших трудов. Утром на подъёме спал до тех пор, пока меня кто-то не растормошит руками. Звуковые сигналы на меня не действовали. И, что самое прескверное, это то, что стал сонный мочиться под себя в постелю и даже не по одному разу в ночь. А спал я на койке верхнего яруса, т.е. подо мной спал такой же человек. Да и мне, мокрому от коленок до ворота, сушить мокрое бельё на морозе не очень приятная процедура. Случилось первый раз, я посчитал, что это случайность, неприятная случайность.

На следующий день повторилось снова, потом снова и снова ещё, и ещё. Я стал бить тревогу. В первую очередь я объяснил положение старшине. Попросил перевести меня спать на койку нижнего яруса и заменить мой матрац на списанный, какой не жалко выбросить. Старшина пошёл мне навстречу: забрал помстаршины к себе в конторку, меня положил на его место. При этом сохранил мою беду втайне дней шесть-семь. Я обратился в полковую санчасть за помощью. Военфельдшер меня обругал, осмеял и выгнал, не помог ничем совершенно, даже не выслушал моих жалоб по-человечески: «Симулянт! Служить не хочешь! Знаем мы таких!» Постоял я, посмотрел, повернулся и ушёл.

Прошло ещё дня два-три, пошёл снова к другому военфельдшеру. Получил то же самое. Хожу с трудом и думаю: «Что же, это конец? Так на ногах и изгниём? Что-то же не в порядке со мной?» И жаловаться некому. Писать рапорт – полгода пройдёт, пока дойдёт до кого-то толкового, да и дойдёт ли? А болезнь любая, когда её затянешь, лучше прогрессирует с каждой минутой. Мысли одна другую обгоняет, одна другую выталкивает. Была и такая: на худой конец, если не смогу ничего добиться – застрелюсь. Но это последняя мера. Прежде надо искать другой выход. Решил, начал действовать.

В один из дней, утром, первый час занятий: конная подготовка. Выехали на плац. Команда: «Проверить ковку, седловку! Садись!» Я стою рядом с лошадью, команду не выполняю. Подъезжает ко мне помкомвзвода. Кричит: «Почему команду не выполняете?!» Говорю: «Не кричите, не выполню». «Почему?!» – кричит. Говорю: «Не твоего ума дело, иди, докладывай по начальству». Поехал он, доложил командиру взвода. Подъезжает он, спрашивает, как человек человека: «В чём дело, Азанов?» Я ему рассказал просто, по-человечески, всю историю о заболевании и о той реакции медиков полка на мои жалобы. И о том, что я не могу и не хочу чахнуть на ногах, как старый пень. Решил идти прямо до конца. Или меня освидетельствуют медики, достойные этого звания и будут лечить, или признают годным для продолжения службы и расстреляют, как симулянта.

До тех пор, пока не решится этот вопрос, я не выполню ни одного приказания, от кого бы оно не исходило. Вплоть до наркома обороны. Младший лейтенант выслушал меня, ни разу не перебил мою речь, не задал ни единого вопроса. «Ну, что ж, Азанов, смотри, я поехал докладывать командиру эскадрона. А ты веди лошадь на конюшню, расседлай, и к командиру эскадрона в канцелярию». Когда я пришёл в казарму, взводного там не было. Захожу в казарму, стучу в двери канцелярии. Слышу короткое «да», открываю дверь. Вхожу, докладываю: «Рядовой Азанов явился по приказанию младшего лейтенанта Туманкова!» Командир эскадрона, старший лейтенант, пожилой мужчина выше среднего роста, широкоплеч, строен, как свеча, с сильным голосом, с сединой на висках. Сидит за столом. За другим столом сидит его помощник, тоже старший лейтенант.

Командир эскадрона смерил меня взглядом сверху вниз, потом снизу вверх: «Что? Служить не хочешь?!» Зарычал своим басом с хрипотцой, выговаривая слова нараспев. «Почему же, – говорю, служить я готов, да вот болезнь терзает меня, а помощи, лечения, не могу добиться». «Так я тебя сам, говорит, вылечу. Расстреляю!» Опять таким же тоном рычит. Ну что же, говорю, идём, кусты рядом, стреляйте, я вам спасибо скажу. За то, что мучиться не буду. «Как стоишь?!» Опять рычит. Я посмотрел мысленно себя, что же не так, не понимаю. Стою, всё как полагается. «Дежурного ко мне!» Я повернулся, вышел в коридор, кричу: «Дежурный! К командиру эскадрона!» Вошёл дежурный, вошёл и я. Дежурный доложил. Командир эскадрона приказывает: «Двух солдат с винтовками ко мне!»

Дежурный повторил приказание и вышел. Командир эскадрона опять давай на меня рычать. Слов его повторять нет нужды, да я их и не старался помнить. Сорок с лишним лет прошло. Явились два солдата с винтовками. «Отведите в штаб полка, сдадите дежурному». Повели меня, как преступника, под двумя винтовками. Привели. Дежурный отпустил солдат, а меня сопроводил в кабинет командира полка, майора Хвостова. Больше я о нём ничего не знаю. С ним за одним столом сидит и комиссар полка. Батальонный комиссар Бочаров, если мне не изменяет память. Майор Хвостов, маленький, шустрый мужичок, с бабьим писклявым голосом, но резким и сильным. Кричит так, что ушам больно: «Что, служить не хочешь? Я заставлю служить или сам расстреляю!» «Мне, говорю, уже обещал то же самое, старший лейтенант такой-то. Пошли, говорю, в кусты. Не здесь же вы будете меня стрелять». Он замолк.

А краска на лице так волнами и ходит. Соскочил на ноги, бегает по кабинету. Комиссар начинает потихоньку: «В чём же дело, товарищ Азанов? Может в эскадроне что-то не нравится? Может с начальством что-то не так? Может что-то дома не в порядке?» Я говорю: «Я сюда приехал не к тёще на блины. Начальство, какое бы не было, всё начальство и не мне его выбирать. А дом у меня, как у всякого солдата: где ранец, тут и дом, другого у меня нет. Я считаю, что если я одел шинель, то не перестал быть гражданином СССР. А всякий гражданин СССР имеет право на лечение. Поэтому я требую медицинского осмотра квалифицированных медиков. И не иметь больше дела с нашими полковыми коновалами. Найдут болезнь – будут лечить. Не найдут – расстреляют. И это тоже не плохой конец. Больше я ничего не имею вам сказать».

Командир полка всё это слышал, но когда я закончил говорить, снова закричал: «Что хитришь? Видали мы и не таких мудрецов, да ломали! Я выбью из тебя хитрость, на гауптвахте сгною и т. д. и т. п.! И так до девяти часов, без обеда и без ужина, что уже является ЧП в армии. К девяти часам вечера командир полка вызвал солдата и две лошади из нашего эскадрона к штабу полка. В моей больничной книжке сам написал направление в дивизионный медсанбат: «Направляется красноармеец Азанов для медицинской экспертизы». И его подпись и печать. И вот, в десятом часу мы прибыли в медсанбат. Я отдал направление дежурному врачу. Тот прочитал, позвонил по телефону кому-то, потом ещё кому-то. Через полчаса собралось шесть человек медиков. Что за звания у них, я так и не знаю. Но знаки отличия у всех присутствующих – ромбы. У кого один, у кого два, у кого и три, и четыре.

Я разделся догола, и они меня вертели, как хотели, все по очереди. Потом предложили пойти одеться. Я оделся. Показали место, сел к столу, началась беседа. Задавал вопросы один врач, остальные сидели молча.

Вопрос: «Водки много пили?» Ответ: «Да, думаю, железнодорожную цистерну выпил».

Вопрос: «Сколько же выпивали за раз?» Ответ: «Полтора литра, и ни кто не говорил, что я пьян».

 

Вопрос: «Сколько выпивали в день?» Ответ: «Не знаю, никогда не мерял, может полведра, может ведро, может меньше».

Вопрос: «Сколько времени выпивали?» Ответ: «Два года без выходных, а раньше пореже».

Вопрос: «Горчицы много употребляли?» Ответ: «Ложку на тарелку супу и около на второе».

«Так, хорошо. Подождите в коридоре». Вышел в коридор, хожу, жду приговора. Минут через десять выносят мою книжку, говорят: «Вот здесь назначения, будете лечиться в полку». Спасибо, говорю, до свидания. И читаю латынь, хотя её сроду не знал. Прочитал: «Стрихнин по 0,0001 раствор. Пантокрин 30 капель ежедневно». Книжку в карман, на лошадь и в полк. Захожу в штаб полка, спрашиваю: «Где командир полка?» Дежурный говорит: «Ушёл домой, тебе велел доложить о результатах в любое время». Поехал на квартиру. Стучу, спрашивают: «Кто?» Докладываю: «Красноармеец Азанов, ваше приказание выполнил». Открывают дверь. Вхожу, подал книжку, он посмотрел. «Вот что, товарищ Азанов, поезжайте сейчас же в санчасть, передайте, что я приказал сейчас же начать лечение». Я повторил приказание, повернулся и вышел. На коня и в санчасть.

Там налили мне мензурку пантокрина и сделали укол. Поехали мы на конюшню, там расседлали коней и в казарму, спать. Наутро на меня весь эскадрон смотрел, как на заморскую диковинку, страшную и опасную. Ну а потом пошло всё своим чередом, если не считать того, что младшие командиры меня готовы были проглотить без соли. Да бог не выдаст, свинья не съест. Они следили буквально за каждым моим шагом и при всяком случае были готовы наградить нарядом-двумя вне очереди. За восемь месяцев службы я их набрал столько, что ни у кого столько не было во всём полку. Да я ещё мало бывал во взводе. С 20-го декабря я был на курсах снайперов по 20-е февраля. Потом с 15-го мая по первое августа был на курсах водолазов.

С первого августа по двадцатое августа был на сенокосе. Везде в других местах с другими людьми я был такой же, как все. Никто ни к чему не придирался, всё было в порядке. И жил нормально, и ходил нормально, и сам себя содержал в порядке, и лошадь в порядке, и амуниция в порядке, оружие в порядке. Как только появлюсь во взводе, так начинается: то оружие грязное, то лошадь, то амуниция, то шпоры грязные, то сапоги. В конце августа 1940 года меня перевели в другую часть, в 105-й отдельный батальон связи. Квартировал он на станции Лазо. Распорядок здесь был далеко легче, питание лучше. Одно было хуже: зачислили меня в учебную роту. Учили на младших командиров. Это значило, что служить надо будет три года, тогда, как рядовому – два года. С месяц держали меня в учебной роте, потом поняли, что я бестолковый и учить дальше нет смысла.

Перевели в хозяйственный взвод ездовым. Дали мне пару лошадок да бричку. Стал я ездить по хозяйственным делам батальона. То за продуктами, то за имуществом для батальона. Потом стали возить дрова из тайги километров за двадцать. Когда же вывезли все дрова, стали возить сено за пятьдесят километров с лишним. День едем туда, за ночь грузим возы да кормим лошадей. На следующий день едем обратно. Никого старшего с нами нет, сами себе хозяева. Питание берём сухим пайком, в деревне готовим сами. Так служить можно.

Но 17-го апреля нас десять человек из батальона посадили в эшелон со всеми солдатскими пожитками. Начиная с ружейной маслёнки, постельным бельём, шубой и валенками. Повезли на западную границу. Ехали двадцать суток. Прибыли на новое место службы четвёртого мая.