Зона милосердия (сборник)

Matn
6
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

– Тетенька, приходите к нам в гости, – сказал он на прощание.

Я остановилась у своего порога и взглянула на небо. Оно было чистым и ясным. На душе – радость, нет, не радость – счастье, громадное счастье. Я благодарила Бога и маму.

Несколько часов спустя, выбегая из своего подъезда, я почти столкнулась с начальником и Пустынским. Прогулочным шагом они шли на конференцию. Я остановилась и поздоровалась. Елатомцев тоже остановился. Обращаясь к Пустынскому, он сказал:

– Ну и сотрудника мы с тобой получили: одной ночи не переночевала, а уже стала знаменитостью. – И с полуоборотом в мою сторону продолжил:

– Дела не было, а слава уже гремит.

Я промолчала. А что можно было ответить?

На конференцию я вошла уже с некоторым ощущением своей причастности к происходящему. Поздоровалась с врачами. Персонально ни с кем из них я еще не была знакома. На мое приветствие они ответили по-товарищески хорошо. Однако по нескрываемому любопытству на некоторых лицах я поняла, что моя ночная история им тоже известна.

Студенткой последних курсов я, чтобы ближе приобщиться к хирургии, часто ходила на ночные дежурства в клинику, когда дежурил педагог нашей группы. И нередко на срочных ночных операциях мне выпадала удача «постоять на крючках», либо наложить лигатуру, а то и зашить кожную рану. Иногда после такого дежурства мне случалось бывать на утренних конференциях клиники.

Местная конференция по сравнении с теми, институтскими, проигрывала в масштабах и научности обсуждений. Однако построение было таким же: доклад дежурного врача о событиях ночи, обсуждение тяжелых больных, план сегодняшнего дня и организационные вопросы.

Елатомцев вел конференцию в строгом режиме, заинтересованно вникал в подробности, задавал вопросы, в ответах требовал кратких точных формулировок. Срывался редко. А когда это случалось, бывало страшно.

После конференции я ждала Пустынского, чтобы идти в 13-й корпус на встречу с Аренгольд.

Я остро помню неуютное, давящее ощущение: сейчас я должна впервые войти в Зону. Мы, советские люди, кое-что знали из этой области. Здесь слово «Зона» было у всех на устах, привычно, буднично, обыденно. К примеру, никто не говорил: «пойти в госпиталь» или «в корпус». Всегда только: «В Зону, из Зоны, в Зоне».

Мною же это слово всегда воспринималось иначе. При первой встрече это громадное пространство, ощетинившееся колючей проволокой, потрясло меня. Я восприняла его как живое, злобное существо, угрожающее каждому, кто входит с ним в контакт. В первую ночь я даже видела сон: нечто страшное, бесформенное, окутанное острыми колючками, подобное гоголевскому Вию, надвигалось на меня. А вокруг многоголосое эхо, разносило слова:

– Это Зона, это Зона, это Зона.

Проснулась, дрожа от ужаса, и почувствовала, что не смогу войти в Зону. Летнее утро унесло страх, но неприязнь осталась.

Мы с Пустынским подошли к Зоне и вошли в проходную. Нам навстречу поднялся дежурный вахтер с довольно мрачным видом. Или это мне показалось?

Мы поздоровались.

– Вот, нового доктора веду, – приветливо произнес Пустынский.

Вахтер тоном автомата произнес:

– Пропуск!

Я протянула только что полученную книжечку. Вахтер, не шевелясь, несколько секунд смотрел на меня, а затем тоном строгого наставника сказал:

– Надо читать, что написано: пропуск подается в раскрытом виде.

Я повиновалась.

– Ну-ну, – произнес Пустынский примирительно. Вахтер взял пропуск. Что там было изучать – не знаю. Дежурный рассматривал его довольно долго.

Я проработала в госпитале три года. Установленный парадоксальный порядок не изменился ни на йоту. В проходной работали четыре сотрудника режимного ведомства. В быту это были нормальные, вполне приличные люди. Их всех я называла по имени. Встречаясь со мной вне Зоны, они вежливо здоровались, иногда мы обменивались дружественными репликами. Но закон проходной оставался незыблемым: пропуск я должна была подавать в развернутом виде.

– Порядок есть порядок, – говорили они.

Наконец, формальности с пропуском были окончены, и я подошла к двери, открывающейся непосредственно в Зону.

И страшно и любопытно.

Свершилось – я переступила через порог. Никаких неожиданностей – почти та же картина, что видна извне. Правильный прямоугольник громадных размеров. Прямая, хорошо утрамбованная широкая дорога пересекает его по длинной оси. Одинаковые, длинные одноэтажные корпуса барачного типа, торцовым концом обращенные к дороге, стоят по обеим ее сторонам. Дорога слегка приподнята над фундаментом корпусов. Ее откосы, словно ковром покрыты негустым зеленым газоном. По нему, с дороги, до единственной двери каждого корпуса, расположенной на торцовой стороне, сбегает узкая тропинка, посыпанная желтым песком. Эта деталь разнообразит скучный пейзаж.

В правом дальнем углу, выбиваясь из общего ряда, располагается корпус для больных туберкулезом – здесь преобладает легочная локализация преимущественно в открытой форме. Доступная госпиталю изоляция этих больных соблюдается неукоснительно.

Все остальные корпуса, лечебные и хозяйственные, занимают центральный и левый отделы Зоны.

Порядок и безукоризненная чистота Зоны поддерживается специальной обслугой из выздоровевших больных. Они живут в специальном, «хозяйственном» 10 корпусе.

Наконец мы у цели – входим в 13 корпус. Длинный коридор через все здание. По обеим сторонам одинаковые палаты – квадратная комната в два окна, в каждой шесть коек. В первой половине корпуса – кабинет начальника отделения, в середине – ординаторская, во второй половине – хозяйственные помещения. Все клинические отделения построены по этому стандарту.

Когда мы с Пустынским вошли в кабинет заведующего, нам навстречу из-за письменного стола поднялась грузная женщина лет пятидесяти. Густые черные волосы с большой примесью седины тугим пучком заколоты на затылке, прямой нос, сжатые губы, неулыбчивые глаза. Из-под халата выглядывало платье из красивого серого шелка, застегнутого у ворота перламутровой брошью. На ногах – серые туфли на небольшом каблучке.

Оказалось, что это та самая приятная седая дама, на которую я вчера обратила внимание на конференции. Она мне показалась старшей среди всех врачей, не только по возрасту, но и по какой-то особенной осанке.

Это и была Аренгольд Фаина Александровна. Мои опасения относительно сотрудника НКВД, слава Богу, отпали. Однако выявилось другое: это оказалось терапевтическое отделение, а не хирургическое, о котором я мечтала.

Делать было нечего – я смирилась.

После обычных приветствий Сергей Дмитриевич Пустынский с улыбкой произнес:

– Дорогая Фаина Александровна, как было приказано начальством, из рук в руки передаю вам на воспитание сие молодое дарование, – он нарочно подчеркнул рифму. В его словах мягкой ласки было много больше, чем насмешки. Обидным не показалось.

Он тут же попрощался.

Я волновалась и чувствовала себя очень неуютно.

Волнение обостряет все чувства. До сих пор помню угнетающую обстановку кабинета, где мы остались вдвоем. Лишь роскошный букет полевых цветов в простой стеклянной банке на кругленьком столике перед плохоньким диваном, да монотонное жужжание мухи, ударявшейся о стекло дальнего окна, смягчали мое напряжение.

Обстановка оказалась более чем официальной. Я внутренне поеживалась от неприветливого голоса Фаины Александровны, угрюмого взгляда – ни тени улыбки, ни одного теплого слова юному существу, отданному ей на воспитание. Она перекладывала на своем столе какие-то бумаги. Я стояла там, где меня оставил Пустынский, ища, на чем бы остановить взгляд.

Молчание затягивалось.

– Ну, Ина Павловна, давайте знакомиться, – усталым будничным голосом, наконец, произнесла Фаина Александровна, отойдя от стола.

Мы сели. Спокойно, сосредоточенно, она стала задавать вопросы о моих родителях, моем детстве, школьных годах и институтском периоде. Не меняя тона, последовательно, в хронологическом порядке, словно перед ней лежала ранее заготовленная анкета, она спрашивала о моих увлечениях, интересах, дружеских привязанностях – вдавалась в подробности.

Это походило на допрос. Тон оставался ровным, вежливо-отстраненным, без теплоты в голосе и без улыбки на лице. Лишь изредка в устремленных на меня немигающих глазах вспыхивал интерес.

Но, странное дело, в этих вопросах, задаваемых сухим тоном, под холодным взглядом небольших карих глаз, чувствовалась какая-то своеобразная человеческая заинтересованность. Не праздное любопытство руководило ею. Вникая в подробности жизни чужого, впервые встреченного человека, она словно что-то искала. Но искала не вообще, а персонально для себя.

Это было удивительным.

Но не менее странным – просто невероятным, было и другое: я, никогда никому не рассказавшая свою родословную, вдруг, находясь в Зоне, за колючей проволокой, в режимном учреждении, впервые спокойно и открыто, без всяких сомнений, поведала то, что никогда не афишировалось нашей семьей.

Что мама происходит из не очень богатого, но знатного дворянского рода, окончила юридический факультет Московского университета в год революции. Что папа – сын деревенского кузнеца, имеет два высших образования, еще до революции в течение 6 лет учился и стажировался в Германии. И многое, многое другое, впервые произнесенное, услышала от меня Фаина Александровна в тот памятный день.

Наконец, допрос был окончен.

Фаина Александровна сидела такая же неулыбчивая, суровая, замкнутая. Помолчали. Она задумалась. Потом сказала:

– Нравственный паритет требует и моего рассказа.

Это было еще более удивительным. Просто невероятным. Она рассказала о себе.

Родилась в Одессе, в большой еврейской семье. Училась в Киеве, окончила медицинский институт и по склонности стала терапевтом. Убежденно считает медицину матерью всех наук. Мобилизована в первый день войны. Сначала – тыловой госпиталь, а дальше – прифронтовые, под Сталинградом и на Курской дуге. До Берлина не дошла. Под Кенигсбергом случился тяжелый сердечный приступ, долго болела, после чего демобилизовалась. Возвращаться было некуда. Все ее многочисленные родственники погибли. Уцелел лишь один брат, инвалид войны. Живет в небольшом поселке под Тулой.

 

Все это она произнесла на одном дыхании и остановилась. Мы долго молчали.

Лишь много времени спустя я узнала, что свой трагический рассказ она тогда, в первый день нашего знакомства, не закончила. Видимо, не смогла.

Два ее старших брата в первый год войны погибли на фронте. Родители и младшие дети в Одессе были сожжены немцами в печах. А вся обширная киевская родня частично погибла в лагерях, а большая часть расстреляна фашистами в Бабьем Яру.

Когда, по мнению Фаины Александровны, знакомство состоялось, она с официальным видом, но вполне корректно подала мне шесть историй болезни, и почти на грани приказа сказала:

– Познакомьтесь и завтра вместе разберем.

Я взяла истории болезни и поднялась. Она жестом остановила меня.

– Теперь об особенностях нашей работы, – сказала Фаина Александровна.

– Разумеется, охватить все сразу трудно. Вы вникнете постепенно, но кое о чем надо сказать сейчас. В отделении в основном тяжелые больные, преимущественно с сердечно-сосудистой и легочной патологией. Есть очень тяжелые, все они требуют сложного комплексного лечения и индивидуального подхода. Но ведь это немцы – наши враги, вероломно ворвавшиеся в нашу страну.

Надо сказать, меня поразил такой совершенно неожиданный поворот ее рассуждений. Не сдерживаясь, с явным протестом в голосе, я перебила ее:

– Да, конечно, но сейчас – это больные, страдающие люди. А мы врачи, обяза… – Но тут я спохватилась и на середине слова умолкла.

В томительной тишине Фаина Александровна несколько секунд, не отрываясь, смотрела на меня.

– Да, вы правы, – прервала она молчание.

– Настоящий врач должен помогать больному независимо от того, кем он является. Именно так понимает свои обязанности весь наш госпиталь. Хорошо что вы – единомышленница, – добавила она, вставая, давая понять что разговор окончен.

– Да, кстати, – остановила она меня, когда я взялась за ручку двери, – какой язык вы изучали?

– Немецкий.

– Хорошо, а что-нибудь сохранилось в памяти?

– Несомненно, думаю, что объясниться с больными сумею.

Очень скоро я пожалела об этой необоснованной самоуверенности.

Так начался мой первый рабочий день.

Сколько их было на протяжении последующих пятидесяти лет? Сосчитать невозможно. Они слились в череду неразличимых событий, действий, размышлений, увлечений, разочарований, удач и неудач, потерь и выигрышей. А первый остался единственным, особенным, неповторимым и незабываемым.

Уходя в глубину воспоминаний, я и сейчас ощущаю трепет, испытанный мною, когда, взяв данные мне истории болезни, я остановилась перед дверью «своей» первой палаты. Волнение, страх, ожидание, радость, неуверенность, жгучий интерес – все смешалось и вылилось в рывок открываемой двери: я остановилась на пороге. Все больные лежали. Три койки справа, три слева. Шесть голов, как по команде повернулись в мою сторону, и 12 глаз уставились на меня. Я улыбнулась, переступила порог и произнесла: «Guten morgen».

Безразлично сосредоточенные лица вдруг оживились. Все что-то заговорили в ответ, в палате стало шумно.

Но я не поняла ни единого слова.

Их радость при моем появлении объяснялась очень просто. Ни один врач в госпитале не владел немецким языком. В штате заместителя начальника по режиму, Юрия Сергеевича Клюсова, был переводчик Ричард, из уцелевших немцев Поволжья. Но обслуживание клиники в его компетенцию не входило. У него были свои обязанности – воспитывать в военнопленных великие идеи социализма. В красном уголке была собрана пропагандистская литература и наглядные пособия. Ричард делал доклады о международном положении и регулярно проводил читку газет.

А врачи решали языковые проблемы каждый как мог.

Почему они не учили язык, я так и не поняла. Но это было именно так.

Поэтому мои больные так обрадовались, услышав от русского врача свою родную речь. Но, увы, мое знание языка оказалось иллюзией. Дальше произнесенных этих двух слов дело пока не пошло.

Немецкий язык я учила не только в школе. Несколько лет я брала частные уроки у немки из политкаторжан, живущей в соседнем с нами доме. Ее звали Фрида Оскаровна, мы с мамой ее прозвали «наша немочка». Маленькая, субтильная женщина не пробудила во мне жажду познания. Но кое-что я все-таки усвоила. Однако это годилось только для хороших отметок в классе и поддерживало мою самоуверенность. Встретившись с немцами, я ровно ничего не могла понять. Слушая больных, я просто не различала слов. Их горькое разочарование ясно читалось на лицах, таких обрадованных при моем появлении. Но преобладающим было чувство стыда перед Фаиной Александровной, которой я так самонадеянно заявила, что непременно найду с больными общий язык.

Безнадежный тупик оказался и на пути ее приказания «познакомиться с больными». Каким образом это можно выполнить, не понимая ни одного слова? Фаина Александровна, кстати, упомянула, что очень мало, но все-таки может помочь, выздоравливающий больной Шустер. Он знает десятка два русских слов. Это иногда помогает выйти из затруднительного положения. Однако после моего заявления, гордость не позволила отправиться на поиски этого Шустера.

Из шести больных я выбрала, как мне показалось, говорящего наиболее медленно и членораздельно и кое-как сумела понять, что у него в шахте случился сердечный приступ, и его отправили в госпиталь.

Этим и окончилось мое знакомство с больными. Другим больным задавать вопросы было бесполезно – ответов я не понимала. А, кроме того, открылась еще одна серьезная проблема – я поняла, что даже по-русски я не всегда могу, исходя из соответствующего заболевания, сформулировать вопросы больному. Это уже прямо относилось к профессии.

Словом, я с первых шагов попала в тупик.

Выход я нашла. Как мне казалось, очень удачный.

Прибегла к самому простому. Изучила истории болезни, написанные ранее другим врачом и, согласно описанию, осматривала, прослушивала и проперкутировала каждого больного.

У пятерых имелась сердечная патология, с явлением декомпенсации различных степеней. У шестого, пожилого, истощенного человека, была левосторонняя пневмония. Состояние расценивалось как тяжелое. Я осматривала больных очень внимательно, тем более, что это им, несомненно, нравилось.

Но удивительное явление!

Как хорошо я умела различать сердечные шумы, когда рядом стоял преподаватель. Помню, на четвертом курсе я сдавала зачет на больном, выздоравливающем от долевой пневмонии. Как легко и просто я показала тогда зоны различных хрипов и заслужила высокую оценку. Все казалось таким понятным. А теперь? Боже мой, я не слышала и не понимала ровным счетом ничего. Слушала еще и еще – и все безрезультатно. Сплошное отчаяние.

В этот момент сообщили, что Фаина Александровна ждет всех в ординаторской. Начинается ее обход.

События этого дня нанизывались, как бусы на нитку, – первый рабочий день, первый больной, первый обход.

Выхожу в коридор – навстречу шествие, отделение в полном составе: впереди Фаина Александровна, за ней хвост белых халатов, в который вплетаюсь и я.

Обход обстоятельный, в классических традициях. У каждой кровати – подробный доклад лечащего врача, затем тщательный осмотр больного. Потом разбор плана лечения или его результатов, если оно начато. Вопросы к лечащему врачу, и самые неожиданные – к любому из присутствующих, например:

– Ваше мнение, что делать дальше?

Слушать надо было внимательно. Вопросы Фаина Александровна задавала предельно конкретные. Такими должны быть и ответы. Если не знаешь, пеняй на себя. Тон резкий, почти прокурорский, но в нем было что-то из нутра идущее, из самой души. И не было обиды.

Известно, что в детстве все усваивается глубоко, прочно и на всю жизнь. А ведь это и было мое врачебное детство. Именно тогда закладывались истоки того, что получило развитие в дальнейшем.

В системе воспитания специалиста у Фаины Александровны наравне с медицинской наукой стояла любовь к больному. И поэтому я имею право сказать, каким же профессионально прекрасным было мое детство. И человечески – тоже.

В обходе участвовал мужчина средних лет, которого я не видела на утренней конференции. Подойдя, он сказал общее «Здравствуйте» с резким иностранным акцентом. Среднего роста, некрупные правильные черты лица, густые темно-каштановые волосы гладко зачесаны назад. Одежда – белый халат, весь облик – подчеркнуто-аккуратный. Фаина Александровна несколько раз обращалась к нему по ходу разбора больных. Смысл, видимо, он улавливал и отвечал, преимущественно используя латинскую терминологию. Таким образом, говоря на разных языках, они отлично понимали друг друга.

Оказалось, это один из семи врачей-военнопленных, которые работают в госпитале по специальности уже несколько лет. Его зовут доктор Кантак. Он крупный терапевт, ученик знаменитого немецкого специалиста Мюллер-Зейферта, по учебнику которого учатся все советские студенты-медики.

Обход продолжался долго. Больные производили тяжелое впечатление. Преобладающей патологией была «алиментарная дистрофия». С ней я встретилась впервые: истощение крайней степени, казалось, что желтовато-серая пергаментная кожа натянута на скелет. Выпадение зубов, волос, безразличный отсутствующий взгляд.

Потерянная и ошеломленная, я смотрела на этих больных, считая, что если не сегодня, то завтра они все наверняка умрут. И не верила своим ушам, когда врачи докладывали о положительной динамике патологического процесса у того или другого больного. Действительно, в дальнейшем я увидела, что в значительном большинстве случаев удавалось возвращать к жизни этих, казалось бы, абсолютно безнадежных больных.

Наконец мы вошли в мою палату. Я подумала, что будет очень эффектно, если я вот так, с ходу доложу только что полученных больных. Пусть по историям болезни, но ведь я их проштудировала.

Я понимала – это была авантюра. Но рискнула. Когда Фаина Александровна сказала: «Это теперь палата нашего нового доктора – Ины Павловны, но она еще не вошла в курс дела», – я вполне уверенно заявила:

– Я могу доложить.

– Пожалуйста, – сказала Фаина Александровна каким-то странным тоном не то поощрения, не то осуждения.

Я доложила всех шестерых больных, бойко, наизусть, заглядывая в истории болезни лишь для того, чтобы назвать фамилию очередного пациента. На присутствующих это явно произвело положительное впечатление. И я почувствовала, как мне казалось, заслуженную гордость. Только на серьезном, неулыбчивом лице Фаины Александровны не дрогнул ни один мускул. Мне стало как-то неуютно.

После обхода, в ординаторской, дополнительно обсуждали нескольких больных. Фаина Александровна в прежней манере о чем-то живо говорила с доктором Кантаком. На меня она ни разу не взглянула.

Я вышла из отделения. Яркий день сменила наступающая вечерняя прохлада. Больные гуляли. Их было много. По центральной широкой дороге и по маленьким боковым тропинкам они ходили прогулочным шагом, в одиночку, парами, небольшими шеренгами, кучками стояли на обочине, молча или негромко разговаривая. Одинаковые, серые пижамы разнообразились тоном то более светлым, то темным, кое-где расцвеченные гипсовой повязкой или белой косынкой, поддерживающей сломанную руку, либо пестрым платком вокруг шеи.

Мое появление на дороге тотчас привлекло их внимание. Когда я влилась в толпу, она изменила свое движение. Идущие сзади меня не обгоняли, идущие навстречу, как и утром, не доходя до меня, останавливались, отходили в сторону, и когда я к ним приближалась, кланялись и говорили: «Здравствуйте». Значит, это узаконенный ритуал. Кто его придумал? Они сами, или их обучили? Интересно узнать.

Мой первый рабочий день был окончен. Каким он оказался длинным и сколько событий! Настроение было праздничное, радостное. Даже колючая проволока показалась не такой ужасной. Самое главное, чего я опасалась, не подтвердилось. Медицина в госпитале не зависит от общего режима в стране. В отделении абсолютно нормальное отношение к больным.

Но для меня лично выявились две острейшие проблемы. Они требуют незамедлительного решения: чисто медицинская и язык. Они неразрывно переплетены. Полученные теоретические знания в институте требуют ежедневной практики у постели больного. А общение с больным без знания языка – невозможно. Значит, необходимо изучать язык и приобщаться к практической медицине. Но страха перед этими проблемами не возникло. Я их непременно преодолею – думала я вполне уверенно. И радовалась этой уверенности в себе. Настроение было приподнятым.

И все же в глубине души что-то давило, угнетало, царапало. Мне очень понравилась Фаина Александровна. Я даже перестала жалеть о несостоявшейся хирургии. Бывает же любовь с первого взгляда. А почему не может быть такой же дружбы? К сожалению, кажется, я ей не понравилась. Может было что-то не так в моем докладе?

 

Я подошла к проходной, вежливо попрощалась с вахтером и направилась домой.

Домой! Это слово прозвучало неожиданно уютно и ласково. И действительно, моя комната показалась вполне привлекательной, имеющей полное право называться «домом».

Через час подробное письмо маме было готово. О неприятном подспудном ощущении я умолчала. Заснула я мгновенно, не успев донести голову до подушки.

Проснулась внезапно: громкий голос Фаины Александровны произнес:

– От вас я этого не ожидала!

Я не сразу вернулась к действительности. Осмотрелась, поняла, что нахожусь у себя дома. Сквозь тюлевые шторы комнату наполнял ранний рассвет. На часах – около четырех.

Сообразила – это был сон: у Фаины Александровны в кабинете я держала в руках истории болезни. Ее слова, звучащие как удар, разбудили меня. Долго лежала молча, словно в оцепенении. Внезапно поняла: ей не понравилась моя выходка с докладом больных на обходе. Было ясно, что по-настоящему вникнуть в суть дела за это короткое время было невозможно. Моя авантюра была рассчитана на дешевый эффект. В отношении остальных она удалась. Детское озорство в таком серьезном деле ее конечно возмутило. Да к тому же я не ребенок, а врач. Мне стало безумно стыдно.

Заснуть, конечно, не удалось.

Задолго до 9 часов я постучала в кабинет Фаины Александровны. Вошла, когда она надевала халат. Без предисловий, очень волнуясь, я извинилась перед ней. Она внимательно посмотрела на меня своими близорукими глазами, спокойно и сухо произнесла:

– Я очень рада, что вы избавили меня от необходимости объяснять вам ваш вчерашний поступок. Это делает вам честь.

Голос звучал ровно. Лицо по-прежнему сохраняло суровое выражение.

Во второй половине этого же дня Фаина Александровна пришла ко мне в палату:

– Давайте обсудим ваших больных, – сказала она.

Подробно, логично, не торопясь, как в лучшие студенческие времена, мы разобрали каждого больного.

Через 10 дней я получила еще шесть историй болезни. Теперь я вела две палаты.

На следующий день я попросила маму прислать немецкую грамматику и две-три книги на немецком языке. Сама же, познакомившись с Ричардом, в его Красном уголке нашла старый потрепанный русско-немецкий словарь, и начала учить слова. Сначала 5, а потом 10 в день. На это уходил вечер. А утром, в палате, я их пускала в ход.

Я не знала усталости. Весь интерес жизни сосредоточился в работе. Мне хотелось всего и сразу. Фаина Александровна уходила с работы поздно. Мне в голову не приходило уйти раньше нее. А иногда и после ее ухода оставалось море незаконченных дел.

Как быстро вдребезги разбились иллюзии. В институте нас учили: знаешь теорию – все остальное понятно, легко и просто.

Теорию я знала! А у постели больного все так запутанно, темно и непонятно. Снова и снова я смотрела, ощупывала, прослушивала больного, пытаясь разобраться, что у него болит – печень, желчный пузырь или желудок. Отличить при пневмонии влажные мелкопузырчатые хрипы от крупнопузырчатых или уловить нежный систолический шум над клапанами у больного с пороком сердца.

И бегут часы, и счета им нет. И вечер наступил давно. Ну должна же я когда-нибудь научиться хоть что-то понимать в больном человеке – думала я в отчаянии. И снова работа: аускультация, пальпация, чтение литературы.

Я значительно дольше, чем было принято, задерживалась в своих палатах. И не только тщательный осмотр больных стал этому причиной. Неукоснительным правилом на каждый день стало употребление в общении с больными 10 новых немецких слов, которые я выучивала накануне вечером.

Больные вскоре привыкли к моему частому и длительному присутствию в палате. Изменилось их поведение – стало более простым. Исчезло неизменно возникающее напряжение, когда в палату входил врач. Обычно, когда я осматривала одного больного, остальные отворачивались в противоположную сторону, либо закрывались одеялом с головой, подчеркивая стеснительность и отсутствие любопытства к происходящему. Привыкнув к моему присутствию в палате, они постепенно стали вести себя более свободно и естественно. Они больше не прятались под одеяла, а с большим интересом наблюдали, как я измеряла давление, выслушивала легкие, ощупывала живот.

В госпитале существовал порядок: больной имел право обратиться к доктору только по поводу, касающемуся его здоровья. Во всех остальных случаях он только отвечает на вопросы. В своих палатах я нарушила это правило: разрешила им задавать мне вопросы. Во-первых, я считала это совершенно обоснованным с общечеловеческих позиций, а во-вторых, это расширяло мою практику в языке. Результаты не заставили себя долго ждать. После подробного расспроса больного и тщательного осмотра каждого зачастую начиналась беседа, например, о погоде, либо о каких-нибудь хозяйственных делах в это время года. К разговору подключались другие. Большинство больных были крестьянами различных немецких земель. И мало-помалу я начинала кое-что понимать не только в немецком языке, но и в многочисленных его диалектах.

Мама прислала современную грамматику и несколько хороших руководств по изучению языка. Наконец я по-настоящему углубилась в изучение законов и структуры языка. Стремление свободно говорить по-немецки было огромным. Оно укорачивало часы сна, которые я тратила на изучение грамматики и слов. Оно активно конкурировало с таким же стремлением к углублению профессиональных знаний.

Часто, когда бывали тяжелые больные, Фаина Александровна перед сном заходила в отделение взглянуть на них. Она это делала в любое время года, в любую погоду. И иногда, застав меня запоздно, строго, резким голосом, делала выговор. Однажды даже обещала написать маме о моем ненормальном образе жизни. Однако в суровых раскатах ее резкого голоса я улавливала и одобрительные нотки. Мое поведение было сродни ее натуре.

Через три месяца такого режима я стала кое-что понимать у постели больного и совершенно свободно общалась с больными в объеме бытовых понятий. Через 5 месяцев я так же свободно обсуждала с доктором Кантаком теоретические вопросы медицины.

Мое знание языка принесло облегчение не только врачам нашего отделения. Были сложные случаи, когда особенно важно понять больного, – и уже не Ричарда, а меня приглашали в другие корпуса. Роль переводчика мне нравилась по многим причинам. Я ближе знакомилась с другими врачами, видела больных с другой патологией. А кроме того, я любила быть в центре внимания.

Словом, эту роль я всегда исполняла охотно.

Энергии хватало на все. Через две недели я была уже хорошо знакома со всеми сотрудниками госпиталя, от начальника до рабочего, заготавливающего дрова.

Вникла и в трехступенчатый принцип строения учреждения. Во главе – начальник. У него три заместителя: первый (главный) – по лечебной части, второй – по режиму, третий – по хозяйственным вопросам. Каждый заместитель в свою очередь являлся ответственным руководителем большой службы с соответствующим штатом сотрудников. Такое распределение поразило меня. Мы были приучены, что независимо от профиля учреждения, главным был всегда заместитель по режиму. Елатомцев выстроил иерархию согласно нормальной логике. Каждый заместитель нес ответственность за свой участок. Это положение соблюдалось строго. Однако бывали случаи, слава Богу, редко, когда темперамент Елатомцева брал верх над установленным порядком. И он, минуя очередного заместителя, вмешивался в ситуацию. Этих эпизодов сотрудники очень боялись.