bepul

Б. Спиноза. Его жизнь и философская деятельность.

Matn
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Из научной литературы XVII века наибольшее влияние оказали на Спинозу произведения Декарта. Сам Спиноза впоследствии с благодарностью вспоминал об этом влиянии и, по словам Колеруса, часто говорил, что всеми своими сведениями по философии он обязан Декарту. Особенно пришлось ему по душе, прибавляет Колерус, правило этого философа, гласящее, что ничто не должно быть признаваемо истинным, пока не будет доказано на основании веских и прочных аргументов, у французского мыслителя и у Спинозы было много родственного: оба обладали «тонким математическим умом», у обоих поразительной силы достигала способность к широкому обобщению, к отвлеченному мышлению. Не следует, однако же, преувеличивать этого влияния. Такие преувеличения вполне естественны в метафизической истории философии и с неизбежностью вытекают из основной ее точки зрения. С точки зрения метафизических историков философии, философия представляет самостоятельную, обособленную область мышления, не имеющую ничего общего с наукой, – ни по методу, ни по задачам. История философии представляется в виде цепи философских систем, с логической необходимостью развивающихся одна из другой, наподобие того, как исторические события, по мнению некоторых историков, развиваются из дипломатических нот. Система Спинозы, с этой точки зрения, с неизбежностью вытекает из системы Декарта, система Лейбница – из системы Декарта и Спинозы, Канта – из системы Лейбница и Юма и так далее до бесконечности. В действительности такой обособленности философии не существует; успехи философии стоят в тесной связи с общественными, религиозными и политическими условиями своего времени и главным образом зависят от успехов науки. Когда наступает такая обособленность, когда философия отрешается от общественных условий своего времени и от материнской своей почвы – науки, то она вырождается в схоластику конца средних веков и современную, пережевывающую Канта и Гегеля, сочетающую их на разные лады с Гартманом и Шопенгауэром и не вносящую ничего оригинального в сокровищницу человеческой мысли.

Влияние Декарта на Спинозу сводится к тому же, к чему сводится влияние Декарта на развитие философской мысли вообще. «Отец новой философии» не дал сколько-нибудь удовлетворительного решения важнейших философских вопросов. Сочинения его читались очень мало уже вскоре после его смерти, а в настоящее время – за исключением занимательного в автобиографическом отношении «Рассуждения о методе» – не читаются никем. Сила Декарта, значение его в истории философии определяются не данными им ответами и решениями. Он дал могущественный толчок философской мысли, вызвал небывалое в истории философии брожение тем, что ясно поставил вопросы и указал на необходимость приложения в философии общего научного метода. Правда, в ту эпоху, когда Спиноза впервые познакомился с произведениями французского мыслителя, Голландия кишела «тупоумными картезианцами» (как называл их Спиноза), повторявшими слова учителя и не выходившими из круга его идей. Но Спиноза никогда не принадлежал к их числу. Мы (да не только мы, этого не могут сделать и метафизические историки философии) не в состоянии указать периода, когда бы он разделял важнейшие положения Декарта. Уже в юношеском произведении Спинозы – недавно найденном «Трактате о Боге, человеке и его блаженстве» – мы находим все основные черты его философского учения в том же почти виде, в каком находим их в самом зрелом его произведении, «Этике», – учения настолько оригинального, что даже метафизические историки философии принуждены назвать его «изолированной системой».

Более сильным было влияние Декарта на Спинозу в области математики, механики и физики, в которых вообще его деятельность оставила более прочные следы. Но и здесь о полном единомыслии не может быть и речи. Спиноза впоследствии мечтал написать большой физический труд; этот план остался неосуществленным, и мы в точности не знаем, в чем он расходился с декартовой физикой. Разногласие, по-видимому, было существенное. Если в переписке с Ольденбургом он говорит только о своем несогласии с шестым законом движения Декарта, то впоследствии в письме к Чирнгаусу он называет «естественнонаучные принципы Декарта совершенно бесполезными, чтобы не сказать абсурдными». Любопытно, что этот резкий приговор Спиноза высказывает по поводу вопроса о связи между протяжением и движением, который стал впоследствии центром борьбы против картезианской физики. Физиологические взгляды Спинозы в тех немногих случаях, когда он их высказывает, свободны от грубых заблуждений, в которые часто впадает Декарт, и поражают своей точностью. В области психологии Спиноза в упомянутом юношеском трактате еще разделяет некоторые воззрения Декарта, но основная его точка зрения на взаимные отношения между духом и телом (что душа и тело – одно и то же, представляют две стороны одной и той же реальности) выражена уже здесь ясно и определенно. От остатков декартовой психологии Спиноза отрешился скоро, в «Этике» он уже резко расходится с Декартом и во многом предвосхищает положения современной психологии.

Из других мыслителей XVII века Спиноза был знаком с Бэконом и Гоббсом. Бэкон, отрицавший всякое значение математики для естественных наук и с дилетантской поверхностностью трактовавший об естественнонаучных вопросах, был ему несимпатичен; влияние Гоббса сказалось на политических теориях Спинозы. Но в общем Спиноза читал очень мало. Один из современных историков философии, измеряющий величие философов количеством прочитанных ими книг и возбужденных последними идей, справедливо поэтому ставит Лейбница на «недосягаемую высоту». «Все-то ведь он знал!» – восклицает восхищенный историк. – Он был юрист, историк, дипломат, математик, физик, философ, теолог и филолог», – и с комическим несколько изумлением прибавляет, что Лейбниц вычитывал из книг больше, чем в них было написано (Фалькенберг). В сравнении с этой подавляющей ученостью эрудиция Спинозы была ничтожна; его цитаты – преимущественно из Овидия и Квинта Курция – могут вызвать у читателя только улыбку сострадания. Подобно Декарту, Спиноза не стремился к книжной учености. Со свойственным всем реформаторам отвращением к прошлому они оба не только не находили в этом прошлом ничего привлекательного, но старались освободиться от остатков его, навязанных им воспитанием. Декарт хотел бы «не знать, что до него существовали другие люди», Спиноза пренебрежительно заявляет, что авторитет Сократа и Платона для него не существует. Если таково было его отношение к великим умам древности, то тем понятнее в нем полное отсутствие интереса к современной ему литературе. Схоластика, к которой Лейбниц питал родственную симпатию, вызывала в нем отвращение. Новая научная литература была еще бедна, и с наукой Спиноза, подобно Декарту, справедливо предпочитал знакомиться не из книг, а при помощи собственных опытов и наблюдений.

Таким образом, в этот период своей жизни Спиноза накапливает научные знания и, по-видимому, уже творит. Но не одна жажда научных знаний мучит юношу. Как сообщает он нам в своем «Трактате об исправлении разума», уже в раннюю пору его жизни перед ним возникает вопрос: «В чем состоит истинное благо, где правда человеческой жизни?» Этот вопрос будет приковывать внимание Спинозы всю его жизнь, придавая ей редкую цельность и глубину. Отрицательный ответ дался Спинозе легко: рано пришел он к заключению, что нет блага ни в славе, ни в почестях, ни в чувственных наслаждениях, ни в богатстве. Твердому научному обоснованию положительного решения посвящена вся его непродолжительная трудовая жизнь. Решение состояло в следующем: «Истинное благо может быть найдено только в жизни общественной, в познании мирового порядка и общественного процесса, в сознательном и свободном слиянии с ними разумной личности». Познание истины выступает, таким образом, на первый план; нужно бесстрашно смотреть в глаза истине, какова бы она ни была, потому что вне истины нравственной правды быть не может.

Если уже раньше у Спинозы возникали религиозные сомнения, то теперь столкновение с новым миром знаний заставило его, как некогда Декарта, подвергнуть мировоззрение, в котором он был воспитан, коренному пересмотру. Результаты получились не те, что у французского мыслителя. Последнего пересмотр этот привел к паломничеству в Лорето и к установке правила, что следует держаться религии, в которой воспитан; Спинозу он привел к отлучению от синагоги. Когда Спиноза спустя 15 лет опубликовал результаты этого пересмотра в «Богословско-политическом трактате», его взгляды вызвали бурю негодования со стороны протестантских богословов. Еще более резкий отпор они встретили со стороны евреев, среди которых господствовало тогда настроение, исключавшее всякую возможность терпимого отношения к отщепенцам.

Глава IV. Отлучение

Мессианские надежды и религиозная экзальтация среди амстердамских евреев. – Уриель д’Акоста. – Разрыв Спинозы с синагогой. – Попытка подкупа. – Покушение на жизнь. – Отлучение. – Административная высылка из Амстердама

Как это ни странно, гонения, обрушившиеся на еврейский народ в начале новых веков, вызвали в нем небывалый подъем духа. В моменты благополучия он всегда обнаруживал ряд свойств, мешавших ему прочно и сносно устроить свою судьбу: не умел подчиняться дисциплине, обнаруживал недостаток солидарности, всегда распадался на множество партий и фракций, не стеснявшихся ради партийной борьбы вступать в союз с общим врагом. Только в минуты национальных бедствий он сплачивался в единое целое, связанное неразрывными узами богатого исторического прошлого и общих страданий. Когда в 1492 году весть об изгнании евреев из Испании разнеслась по общинам Европы, Азии и Африки, все они были охвачены чувством ужаса и сожаления к страдальцам. Когда в XVII веке восстание Малороссии заставило покинуть родину сотни тысяч польских евреев, ставших, в силу роковых исторических условий, в руках польской шляхты орудиями угнетения малороссийского крестьянства, – разоренные дотла тридцатилетней войной немецкие общины делились последними крохами с несчастными беглецами. Ни на минуту не ослабевало у гонимого народа сознание, что он – избранный народ Божий. Напротив, сам размер гонений и их непрерывность укрепляли его в этой вере, убеждали, что только избранников своих Бог может карать с такой исключительной суровостью, как карает отец любимого сына. Несмотря на все гонения, народ был един и готов с прежней стойкостью отстаивать веру своих отцов. Но порою у измученного народа являлась мысль, что испытаний и гонений в его истории было уже достаточно; ему казалось, что чаша страданий испита им уже до дна. Предсказания пророков относительно преследований, ожидающих народ израильский, осуществились вполне. Должна же в таком случае исполниться и вторая часть их предсказаний: явится избавитель, который поведет народ Божий в Сион, восстановит царство Давидово и «…будет судить не по взгляду глаз своих и будет обличать не по слуху ушей своих. Но будет судить бедных по правде и решать дела смиренных на земле по справедливости… И раскуют тогда народы свои мечи на сошники и копья свои на серпы, не поднимет народ на народ меча. Тогда волк будет жить вместе с агнцем, и барс будет лежать вместе с козлищем»…

 

Мессианская идея ожила с новой силой. Прихода Мессии ожидали в 1648 году по указаниям каббалистической книги «Зогар». 1648 год прошел, не принесши с собой избавления, но мечты не остыли. До какой степени сильно было увлечение, можно видеть из того, что одной из причин, побуждавших Манассе Бен Израэля так настойчиво ходатайствовать о допущении евреев в Англию, было его желание осуществить одно из необходимых предварительных условий прихода Мессии – расселение евреев по всему земному шару. Побуждений этих Бен Израэль не хранит про себя; он излагает их полностью в качестве одного из аргументов в петиции, поданной им английскому парламенту в 1657 году, и – что всего страннее – этот аргумент не показался смешным. В самом деле, горячая вера евреев передавалась и христианам, и к описываемой нам эпохе относится ряд сочинений, написанных христианами (голландцем Генриком Иессе, гугенотом Ла-Пейрером, чешским врачом Павлом Фельгенгауэром и др.), в которых последние предсказывают евреям близкий приход Мессии, возвещают «грядущую славу Израиля» и восстановление царства Давидова. Напряженное ожидание не замедлило сказаться естественными следствиями: во второй половине XVII века появилось несколько лжемессий, не то обманщиков, не то душевнобольных… Мы не будем вдаваться здесь в анализ этого любопытного исторического факта. Несомненно только, что он вполне объясним с точки зрения массовой психологии. Напомним, что подобное же увлечение мессианской идеей имело место всего полвека тому назад у другого народа, тоже с богатым историческим прошлым, в трудную минуту национальной жизни. Мы говорим о «товианизме», увлекшем польских эмигрантов после разгрома восстания 1830 года, – в том числе такую выдающуюся личность, как Мицкевич.

Вести, приходившие из Испании и Португалии, могли только усиливать болезненно экзальтированное настроение среди амстердамских евреев. Гонения на Пиренейском полуострове продолжались. За двадцать с небольшим лет (1632–1656 годы) от рождения Спинозы до разрыва его с синагогой сохранились сведения об аутодафе, совершенных над марранами в Мадриде, Вальядолиде, Лиме, Мехико, Куэнке, Гранаде, Сантьяго-де-Компостела, Лиссабоне, Кордове. Почти каждое судно, приходившее в Амстердам из испанских владений, приносило известия о новых преследованиях. Казалось, этому не будет конца. Казни мучеников вызывали угрызения совести у более слабых духом их единоверцев, они открыто присоединялись к иудейству и вызывали тем новые гонения. Стойкость марранов, среди пламени провозглашавших слова еврейской молитвы: «Слушай, Израиль, Господь Бог твой есть Бог единый!», – производила такое впечатление на зрителей, что были случаи перехода в иудейство природных христиан (об одном таком случае упоминает Спиноза в письме к Альберту Бургу). Среди сожженных были женщины, в Мадриде сожжена была изуверами двенадцатилетняя девочка… При этом следует иметь в виду, что амстердамские евреи были связаны с оставшимися в Испании и Португалии марранами тесными родственными узами: у казненных отцы, братья, сестры жили в Амстердаме. Каждое аутодафе находило болезненный отклик в сердцах амстердамских евреев не только как у единоверцев, но как у близких родственников. В то же время община быстро росла: каждый корабль привозил в Амстердам беглецов, нередко отказывавшихся от почетного положения на родине ради возможности свободно исповедовать свою веру в чужой стране. Все это фанатизировало массу, вызывало у нее болезненный энтузиазм по отношению к своей вере, святость которой подтверждалась в ее глазах, – как говорит Спиноза в том же письме, – «столькими мучениками и все возрастающим с каждым днем числом соплеменников, с необычайной крепостью духа претерпевающих всякие муки ради исповедуемой ими веры».

Среди этой экзальтированной толпы стоял человек с изумительно ясным и сильным умом, не поддававшимся влиянию аффектов, – человек, полагавший, что чрезмерные страсти «составляют виды сумасшествия, хотя и не причисляются к болезням» («Этика»). Вступая в новый период своей умственной жизни, он решил, следуя примеру Декарта, освободиться от предубеждений, усомниться во всем, найти прочную основу для своих взглядов и не признавать ничего, что не будет ему представляться вполне ясно и отчетливо. Для этого он отнесся к Св. Писанию как к естественноисторическому объекту и подверг его научному анализу. Анализ этот привел его к убеждениям, шедшим совершенно вразрез с убеждениями его соплеменников. Трезвый, научный взгляд на исторические факты заставлял его насмешливо относиться к наивной философии истории, приведшей к учению об избранничестве еврейского народа. Относительно откровения, данного последнему через Моисея и пророков, у него были взгляды, которые должны были его соплеменникам показаться кощунственными. Проверка хронологических данных в книгах Св. Писания выяснила Спинозе необходимость осторожного, критического пользования ими. Для окружавшей его среды Св. Писание, Талмуд и раввинская литература были не только неприкосновенной религиозной святыней, но и палладиумом национального самосознания, благодаря которому еврейский народ за многовековую свою страдальческую историю не превратился в цыган, не помнящих родства, и сохранил культурность в такой степени, что при малейшем благоприятном повороте колеса фортуны выдвигал из своей среды деятелей, становившихся на один уровень с лучшими сынами более счастливых наций; спокойное, критическое отношение к этим книгам казалось этой среде не только религиозным кощунством, но и надругательством над мучениками, в это самое время всходившими на костер за приверженность свою к изложенным в них догматам. Для Спинозы это было, с одной стороны, собрание книг, содержащих в себе много противоречий, с другой – умствования, исполненные схоластического, ненаучного духа и часто не выдерживающие малейшего прикосновения критики.

Столкновение было неизбежно. Организм, заключавший мыслителя внутри себя, реагировал в данный исторический момент слишком болезненно на всякое стороннее воздействие, чтобы ему возможно было спокойно переносить присутствие в своей среде инородного тела. Он должен был или растворить его, или извергнуть. Для первого Спиноза был слишком сильной индивидуальностью, слишком цельной натурой. Произошло второе.