У чужих берегов (сборник)

Matn
0
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

– Нет. Вечером ежели… тогда, конечно…

– Вечером не ходи: вечером я злой…

– Ты и с утра, как погляжу…

– Ладно! Вот что, плотник: сделай-ка мне постройку. Пятистенник. Все твое, мои – деньги.

– Сруб, значит?

– Значит, сруб. Нет, два сруба! Сколько возьмешь? Ну, не думай там долго. Я – беспартийный частник и очень добрый. Утром.

– И пол, значит?

– И пол. И печи. Три печи.

– А пошто три-то?

– Мыло буду варить. Мыловаренную фабрику открою. Идет? Ну, сколько, спрашиваю?

– Ежели… ежели с печкой и все прочее… Ну, в рассуждении леса, кругляк, плахи, жерди – все мое?

Констанов выругался.

– Сказано, мои деньги! Все остальное твое.

Тогда Безбородов выкрикнул в отчаянии:

– Тыща! Задаток двести!

Констанов из уже знакомой нам пачки отсчитал десять десятичервонных.

– Бери, обезьяна!..

Безбородов снова обиделся и не притронулся к деньгам…

– Если обзывать будешь, не выйдет у нас никаких делов. И не надо мне твоих денег!

– Ой ли! – удивился Констанов, шнуруя свои громоздкие ботинки-бутсы. – А если я тебе вместо тысячи – две отвалю? А? Тоже не выйдет?

– Вы, случаем, не из купцов? – ощерился Безбородов. – И за две не стану, коли обзываешь.

– Не будешь? Скажи пожалуйста!.. Да, Евгений Михайлович, жизнь таровата на неожиданности… А ведь этот человекообразный сможет. Вижу по глазам – сможет. Не возьмет… Ну, ладно, ладно, пролетарий! Я ведь это так, по-научному… Все мы от обезьяны. И я тоже. Извиняешь? – Констанов хитро подмигнул. – А тыщонку-то лишнюю возьмешь все-таки, а?

– За сколь срядились, за столь и сделаем.

– Ишь ты, принципиальный! – ухмыльнулся философ, и голос его словно потеплел. – Нет, чертов ты сын, я не из купцов. Купцов с девятьсот пятого года сам потрошу… Ладно! Забирай деньги и завтра же начинай. План я составлю. Да, еще вот что: жена у тебя, конечно, есть? Пошли-ка ты ее сюда, пусть заберет вот эти шмутки-манатки.

Он пнул ногой узел, в который еще с ночи свалил пожитки Евстигнеевых.

– Бабу не пошлю, – покачал головой Безбородое. – Может, ты и не из купцов. Не пошлю, и милостыни не надо нам. На том извиняйте и будьте здоровы! С полудня начнем возить лес и кирпич.

Безбородов взял деньги, аккуратно пересчитал и, положив в карман, ушел.

На другой же день работа закипела. Вечером, когда уже были привезены и сложены десятки бревен, Безбородов зашел к Констанову. Тот сидел перед коньячной бутылкой.

– Ну… – Безбородов втянул в себя запах финь-шампаня, – завтра будем ошкуривать бревна. Вот таперича бы не грех и пропустить стаканчик! Артелью то ись… Времена-то нынче крутые. На бирже труда множество околачивается. Уж ты, от щедрот своих…

Констанов сделал непристойный жест:

– А этого не хочешь, пролетарий?

Я трудился над анализом Личности.

Уже были допрошены Безбородов, его артельщики, извозчик Ермолаев. Пришло «отдельное требование» из далекого Ташкента – допросы четы Евстигнеевых. Много материалов поступило и из других городов.

Все отчетливее прорисовывался на страницах дознания облик Констанова, человека сумбурной судьбы.

Бывший студент Казанского университета, бывший поручик царской армии, бывший штабс-капитан у Деникина – вот путь, приведший Констанова в начале нэпа в Читу. Здесь он стал вожаком крупного анархического подполья, унаследовав большие ценности от бывших вожаков – Лаврова и Пережогина.

Следствие установило, что Констанов скрылся из Читы, где жил под фамилией Каверина, разделив кассу между «штабными» и прихватив с собой львиную долю – чемодан с ценностями, которые позже превратил в червонцы.

Диковатая, опустошенная душа Констанова изумляла не только меня.

Совершенные им и его подручными бессмысленные преступления заставляли прежде всего усомниться в психической полноценности человека, противопоставившего личность коллективу.

Прокуратура провела медицинскую экспертизу, но эксперты ответили: «Психически здоров. За действия свои несет полную ответственность».

Однажды дверь моего кабинета тихонько отворилась, и в нее бочком просунулся какой-то старикашка. Он отрекомендовался мастером-мыловаром.

– Я к вам касательно моего хозяина бывшего, – улыбался старичок. – Касательно Евгения Михайловича. Как я у ихней милости полгода проработал, то и желал бы поговорить.

– Хотите дать показания?

– Так точно. Имею такое намерение.

– Что ж, садитесь. Итак, фамилия, имя, отчество?

– Будников, Назар Иванович Будников…

Спустя два месяца после продажи Евстигнеевым своего домовладения Констанову на фасаде одного из двух вновь возведенных срубов вознеслась красивая вывеска, золотом по черному:

Е.М. КОНСТАНОВ

МЫЛОВАРЕННОЕ ПРОИЗВОДСТВО

Так произошла очередная метаморфоза.

Будников обслуживал предприятие в качестве технорука.

– Только он, хозяин-то, мало интересовался делами, – рассказывал старикан. – Все на меня свалил: и рецептуру, и вывозку отходов, и отдел сбыта. А сам-то целый день сидит, уткнув нос в книжку аль в газеты: он массы газет выписывал! А вечером коньячище хлещет, и на дело ему наплевать. Мне, говорит, дело это не для денежного интересу, а для возвеселения души. Вопрос, говорит, не в том, что у Рокфеллера миллиарды, а у Констанова триста тысяч. Вопрос в другом: сможет ли моя душа с рокфеллеровской сблизиться? Вот какой полет был!..

Несмотря на столь странный образ мыслей Констанова, заводик процветал.

Однажды старик мастер потребовал долевого участия в деле. Констанов легонько прибил его, но сказал:

– Быть по сему! Зови живописца, пусть впишет на вывеске «и К°». «К°» – это ты старый хрыч! Черт с тобой! Почувствуй на закате лет призрак радости обладания! Но теперь я буду тебя бить систематически. Выдержишь?

– Сдюжу, – ответил компаньон. – Только ты бы мне одежу какую справил. Обносился, а жалованье ты все забываешь…

– Цыц, парнокопытный! – прикрикнул Констанов, но, осмотрев его костюмишко и свою донельзя обветшалую пару, скомандовал: – Туши топки, хрен! Поедем в город!

В центре города на базаре встретили рыжебородого Ермолаева. Полушутя-полусерьезно сговорили продать выезд. Тот самый, который и привел нас к голому человеку.

Вернулись домой навеселе, в новеньких добротных «тройках», тупоносых ботинках «Джимми» и в соломенных шляпах канотье.

При покупке этих предметов у бывшего штабс-капитана Констанова и состоялось знакомство с неким Завьяловым, приказчиком мануфактурного магазина Раздобреева.

Завьялов был ярым троцкистом, исключенным из партии. Женившись на дочери крупного мукомола, он пошел по жизни другим путем, стал старшим приказчиком у тестевой родни.

Несколько позже к содружеству был привлечен двадцатитрехлетний Булгаков, неудачливый сын местного дантиста, нечто вроде современного стиляги.

– Завьялов и Булгаков приезжали к Евгению Михайловичу часто, – показывал старец Будников на допросе. – Выпивали, закусывали. Какого-то растратчика хозяин поминал, будто растратчик тот божий храм поджег. Я так понимаю, что кои документы изничтожить, то… Еще шибко тревожился хозяин: как бы, говорит, шарахнуть по этому гро… глобусу, чтоб навсегда память обо мне осталась. Наполеона шибко ругал: губошлеп, грит. Мне бы евонное войско, я бы, грит, таких натворил делов… узантроп.

– Мизантроп? – переспросил Раскатов.

– Може, и так…

Выяснилось, что старичка Будникова привела в угрозыск боязнь. Услыхав, что Констанов, Завьялов и Булгаков арестованы, он перепугался и, как это часто случается с малодушными, решил забежать вперед.

– Мыло, товарищи, я действительно варил. Не таясь говорю: варил. Но штоб этакую гнусность, штобы на людей налетать с наганами – энто уж извините-подвиньтесь!

– Да вы с чего взяли, Будников? Кто вас обвиняет?

– Покуда никто. Да ить как знать? Лучше уж я сам… Тем боле, что…

– Что?

– Что-что… Выгнали они меня. За пьянку, сказывал Констанов. Будто я пьянствую.

– Значит, выгнали, и вы решили обратиться к советской власти? – спросил Раскатов.

Старик ответил не без гордости:

– Как мы завсегда советские, и от власти нашей окроме хорошего ничево не видали…

– Рассказывайте откровенно, чтобы вас нельзя было ни в чем заподозрить!..

Раскатов ушел к себе, и старик продолжал свое повествование…

В один из погожих августовских вечеров в доме под вывеской «Е.М. Констанов и К°» за столом, уставленным всяческими яствами и питиями, сидели Констанов и Завьялов. Третий собутыльник накручивал граммофон.

– Закрой шарманку! – крикнул Констанов. – Иди сюда, человекоподобный!

Граммофон захлебнулся. Дантистов сын присел на кончик табуретки и уставился на патрона влюбленными глазами. Констанов плеснул ему коньяку.

– Римляне! Триумвират! Цезарь, Помпей, Красс… А по сути дела – тривиальная, безыдейная шпана. Ваньки, родства не помнящие, чем вас помянет потомство, парнокопытные обезьяны? Но ничего, не унывайте: я создам вам славу, я возведу вас на пьедестал бессмертия! Мы захватим этот городишко, и я дам вызов большевистскому стаду и его пастухам. Это будет бесподобная оплеуха всем правопорядкам – и старым и новым!

– Ты все о том же? – опасливо заметил бывший троцкист. – Дело интересное, и мне по душе. А только… как бы не расстреляли. Ведь бандитизм…

– Балда! Верблюд! Как ты не поймешь простых вещей: законами управляет экономика. А теперь представь себе: поступок, в котором и на гран нет экономического смысла. За что ж расстреливать?

– Гм… А возьми – хулиганство, групповые изнасилования – там же тоже без экономики. Но, случается, шлепают…

– Э-э!.. Это из другой оперы. При всяких изнасилованиях, хулиганских актах и тому подобное личность терпит ущерб. А в моем проекте? Никакого. Ведь мы все взятое вернем.

– Хорошо, но… А вдруг – вооруженное сопротивление?

 

– Ты не знаешь людишек, приказчик, а я знаю. Я офицер и знаю, что такое внезапность. Внезапное нападение. Воля к сопротивлению сразу падает. И очень многое зависит… от манеры.

– Побаиваюсь…

Констанов вскипел:

– Если ты, трусливый пес, и после того, что с тобой сделало ваше сатироподобное стадо, будешь сидеть в своей душевной конуре, я вышибу тебя из предприятия! Мне нужны люди гордые, свободные, наглые. Дорога в жизнь открыта только наглецам, – так говорил Заратустра… Не хотите? К черту! Я лучше нашего папашку возьму…

Будников прервал свой рассказ, взял у меня папироску.

– Верите ли, гражданин инспектор, как он сказал это да на меня глянул, – душа у меня не токмо в пятки закатилась, а куда-то под пол ушла. Однако сижу в сторонке, кушаю портфейное вино. Евген Михалыч уходит, значит, в свою спальную, где у его топчан стоял: он на голых досках спал, только приказывал топить, как в бане. Возвращается, и меня оторопь взяла: три маски и револьверты притащил. Два нагана, третий мне, непонятный такой… «Берите, говорит, человекоподобные!» Оружие незаряженное, а патроны не дал. «Не стрелять», – сказал. И поехали. На той пролетке, что намедни у Ермолаева куплял Евген Михайлыч. А я остался, и хозяин меня выгнал. Так что вы уж меня не вините ни в чем…

Подходила последняя стадия следствия.

В кабинете Раскатова собралось много народу. Дело в том, что прокуратура не соглашалась с квалификацией преступления по статье 59/3 (бандитизм), а другие настаивали именно на этой квалификации.

Поэтому, когда привезли Констанова, Булгакова и Завьялова, были приготовлены тексты перекрестных допросов.

Констанов был как всегда верен себе: щедро рассыпал свое остроумие.

– Вещи!.. Проклятые вещи! – покачивал головой философ. – Они давят на сознание, принижают величие личности, губят человека. Я ведь хотел сперва все награбленное сжечь. Там же, в кирпичных сараях, в яме. Обратить в дым и пепел. Но раздумал: чем тогда доказать отсутствие корыстных мотивов в моих действиях? Пепел – не доказательство. Мозги у вас устроены так, что над сознанием довлеет вещь. Не та философская «вещь», о которой спорят мыслители «справа» и «слева», а реальная вещь – штаны, пиджак, браслет, часы…

– Каково же ваше кредо, Констанов? – спросил прокурор.

– Голый человек на голой земле!

– Старо! Прудон, плюс Бакунин, плюс Кропоткин. А в итоге – бандит Махно. Вы у него не были?

– Был. Нестор Иванович… бескорыстный и честный человек. Но штаб у него – мерзавец на мерзавце! Больше чем на месяц меня не хватило. А у вас что поновее есть, товарищ прокурор?

– Вернемся к вопросу о вещи, – сказал прокурор. – Вот вы отрицаете необходимость вещей. А кольт и наганы? Ведь если бы не эти вещи, вы не имели бы возможности противопоставить свою злую волю обществу.

– Подумаешь, логика! Наделал бы дротиков.

– Но дротик – тоже вещь. И голышом в сибирскую зиму не походишь.

– Шкуру, медвежью шкуру на плечи!

– Предположим, шкура в какой-то степени заменит рубашку. Но ведь и шкура – вещь?

– Вообще логично, конечно. Но нельзя же так упрощенно, примитивно, по-детски… Может быть, перейдем к делу?

Прокурор угрюмо сказал:

– Весь этот разговор и есть дело. Нам нужно знать ваш духовный мир. Установить первопричины, толкнувшие на дикое преступление. Мы должны принять окончательное решение о квалификации преступлений – вашего и ваших соучастников. Между прочим, вы не расположены охарактеризовать своих соучастников?

– Пожалуйста! Завьялов – враг так называемой советской власти, но до главнейших принципов анархии – неограниченной свободы личности – Завьялов не дорос. И никогда не дорастет: довольно пошленький тип! Вы имеете полное право рассматривать его с позиции классовой измены и предательства. Булгаков?.. Ну, тут другое дело. Этот мальчик, если вы его сразу не расстреляете, далеко пойдет. Он будет стрелять в вас. Знаете его идеал? Знаменитый клавесин Филиппа Нидерландского.

– Что это за клавесин? – осведомился я.

– Клавишный инструмент. Вроде фисгармонии, только начиненный живыми кошками, которых при помощи системы рычагов покалывают иглы. При всех моих экспериментах я лично всегда обыскивал его карманы, отбирал финку и кастет и брал только кучером на козлы, не больше… Прошу: не сажайте вместе со мной Завьялова и Булгакова. Я очень сильный человек и прихлопну обоих! Тогда нравственная трагедия превратится в тюремную мелодраму. Это не в моих интересах.

Прокурор, подумав, спросил:

– Одиночка вас устроит?

– Это было бы последним счастьем, дарованным мне судьбой!

Читать свое дело Констанов отказался…

В суде Завьялов и Булгаков произвели на всех отталкивающее впечатление. Булгаков, упав на колени, ссылался на свою молодость, умолял пощадить, и мне подумалось, что констановская оценка этой «личности» была необоснованна.

Завьялов сказал:

– Если вы меня освободите, восстановите в партии, я искуплю свою вину.

Он торговался. Он ставил условием: «если…» После чтения приговора смертников окружили конники спецчасти. Усатый, рябой старшина скомандовал:

– Ходи на двор!.. Да не вздумайте тикать – не доживете и до законного часу.

У входа в здание окружного суда столпились люди. Констанов обвел всех презрительным взглядом, сплюнул и спросил конвойного:

– Руки-то вязать будете?

Старшина ответил угрюмо:

– На кой ляд? В сторонку не поспеешь – пристрелим!

– Видал ты его? – скривился в усмешке Констанов. – Мастера стрелкового дела!.. – И крикнул в толпу: – Пигмеи! Нищие духом! Но душу человеческую, бессмертную душу вам не убить!

Встал между Булгаковым и Завьяловым и вдруг запел: «Вы жертвою па-а-а-ли в борьбе роковой…»

– Замолчь! – рявкнул старшина. – Шкура барабанная!.. Ишь, шибко революционный!

Констанов снова ухмыльнулся:

– А что ты со мной сделаешь? Что? Зарубишь? Пристрелишь?

– А вы бы все ж помолчали, господин! – вмешался второй конвоир. – Старшина на руку скорый: он сам у белых под шомполами побывал, и такие коники страсть не уважает. Не ровен час – озлится и нагайкой благословит!

– Меня?! – изумился Констанов. – Меня – нагайкой?

– Тебя, вот именно: при попытке к бегству имеем право – нагайками.

Констанов втянул в плечи свою лохматую большую голову и зашагал молча.

Булгаков бормотал под нос:

– Вот и отжили… Вот и отжили…

И сын зубного врача всхлипывал.

Было холодно, сыро. Ветер сметал осенние листья, с шумом кидая целые охапки под конские копыта, а конвойные, вероятно, в отместку Констанову, вели осужденных прямо по лужам. Так и добрели до железных ворот тюрьмы.

На следующий день защитники дали осужденным подписать казенные кассации, нашпигованные какой-то непонятной простому смертному юридической аргументацией. В утешение сказали еще:

– Если приговор утвердят в Москве, у вас остается просьба о помиловании ВЦИКу.

– И больше уж ничего?.. – спросил Завьялов с тайной надеждой.

Старший защитник, из бывших присяжных поверенных, развел руками. Рассказал древний анекдот о царской резолюции: «Помиловать нельзя казнить», где все заключалось только в запятой.

– Но… будем надеяться. Скажу по секрету: один из членов суда написал особое мнение – он не согласен с приговором. Только меня не выдавайте, если назначат новое рассмотрение дела…

– А бывает пересуд? – поинтересовался Констанов.

– «Есть много, друг Горацио, на свете…» – защитник пожал плечами и откланялся.

Затем куда-то вызвали Булгакова, тот вскоре вернулся с продуктовой корзинкой и опять расхныкался:

– Папаша мне в морду харкнул… Ешьте, ребята!

Но первые пять дней после отсылки в Москву кассационных жалоб никто почти ничего не ел, и потому всю родительскую передачу отдали надзирателю на благоусмотрение.

Так прошли две недели.

На городок свалилась зима, закутала домишки в грязную бель и все подсыпала и подсыпала с мрачного неба, – оно чуть просматривалось в окно, забранное снаружи кроме решеток еще и ящиками.

Каждый день был наполнен томительным и тревожным ожиданием. Говорить никому не хотелось. Обычно начинал дантистов потомок:

– Все думаю, как это бывает? Небось жутко очень. Есть у нас дома картина художника Верещагина: французы расстреливают в горящем Кремле русских мужиков-поджигателей… Двенадцать ружей… Залп, еще залп, – это вторая шеренга добивает в кого еще не попали первые солдаты. А потом, наверное, офицер достреливает из пистолета…

Констанов молчал. Завьялов обрывал говоруна:

– Как же, держи карман! «Двенадцать ружей!», «Картина Верещагина!..» Нарисовать что хошь можно… А я на фронте повидал, все очень даже просто: берут такого кутьку, как ты, подводят под руки к яме, бац в затылок и – как не жил!.. Ишь, развел наполеоновскую романтику! Верно, господин главнокомандующий?

– Как вам сказать, парнокопытные… По-разному бывает. Иной раз в одиночку… дернет какой чекач тебе в черепушку из нагана, потом еще добавит в брюхо. Для пущей верности. Однако случается и «двенадцать ружей». Вот, например, в Иркутске Колчака расстреливали с уважением к этой исторической личности. И было за что уважать: гордо держал себя адмирал, достойно канонической дюжины винтовок! А нас – просто как псов пришибут.

– А ты почем знаешь? – огрызался Завьялов. – И про Колчака – откуда?

– А тебе, обезьяна, какое дело?

– Эх, из-за такой сволочи, как ты, иду на смерть!..

На этом разговор обрывался до следующих суток. Иногда Констанов подходил к дверному волчку, спрашивал у коридорного надзирателя:

– Скоро, что ли, нас?.. Не слыхал, есть что из Москвы?

Волчок в разные дни отвечал по-разному. Иногда грубо:

– Замолчь!

А то – с насмешкой:

– Как скоро – так сичас!.. Вишь, начальство мне не докладается.

В шесть часов утра начиналась поверка. Гремел засов, в камеру входил очередной дежурный по коридору и раздавал хлебные пайки; потом приносили большой медный чайник, а после чаепития появлялся помощник начальника домзака и, сделав отметку в списке, неизменно спрашивал:

– Жалобы имеются? Констанов, к вам относится! Нет? И у вас жалоб нет, Завьялов? И вы ни на что не жалуетесь, молодой человек? Тоже нет… Ну, отлично. Имею честь!..

– До чего этот помощник мне царскую тюрьму напоминает!.. – однажды с отвращением сказал Констанов, когда за поверяющим захлопнулась дверь.

– А ты и у царя сидел? – осведомился Завьялов.

Констанов ответил из Экклезиаста:

– «Умножающий познание – приумножает скорбь», гражданин бывший коммунист! Учтите на будущее. Хотя его может у вас и не оказаться.

– Чего? – не понял Завьялов.

– Будущего.

Тянулся нудный денек, наполненный тюремной повседневщиной: чай, обед, санпроверка на вошь и снова – чай… чай… чай… Пей не хочу! Этим зельем баловали. А читать смертникам было не положено.

Потом приходила тревожная, наполненная сторожкими звуками ночь, и за каждым коридорным надзирательским полушепотом мнилось то жуткое и грозное, что должно было свершиться когда-нибудь между четырьмя и шестью часами утра. И заключенные с замиранием сердца ловили каждый звук, каждый поворот ключа в замке: это за нами!..

Ночи были бессонными. Только после утренней поверки от сердца отходили страшные думки.

Констанов объявлял с зевком:

– Ну, живем пока, млекопитающиеся! Можно и соснуть маленько. Теперь – до следующей ночки.

Так прошел месяц.

Москва молчала, и судейские, и тюремные диву давались, а помощник начальника домзака товарищ Карлаков как-то сказал мне при очередном посещении этого заведения:

– Слушай, хоть бы вы написали в Москву насчет этих троих дураков. Надо ускорить, надо решать. Это же прямо бессовестно! Ведь люди, люди же, а не бумажная обложка в сейфе! Я у Колчака сидел и по себе знаю, что такое ночи приговоренного к смерти. Шепни там кому следует: пусть поторопят.

Мы написали. Но Москва молчала.

В следующий раз я сказал Карлакову:

– Насчет Констанова и компании даже областной прокурор послал в Москву телеграфное напоминание.

– Ну и что?

– Все то же. Не зря сказано: «Москва слезам не верит». Молчание! Мне бы с Колькой Чернотой повидаться, товарищ Карлаков.

– Опоздал. Вчера пришла шифровка в полночь, а через час привели в исполнение.

– Вот черт! А мы еще одно убийство раскрыли, – его работа…

– Ничего не поделаешь. Колька поступил к нам недавно, и Москва уже распорядилась, а вот эти три дурака все мучаются. Почему такая несправедливость?.. Бюрократичность вообще омерзительная штука, а в таких делах – особенно.

– Говорят, что в Америке и Англии смертники по три года ждут.

– Но ведь мы же не Америка и не Англия, слава богу! Сам дам депешу во ВЦИК.

Но товарищ Карлаков не успел дать телеграмму в Москву. Уже на следующий день произошло нечто ужасное.

 

Телефоны в угрозыске нервно выбрасывали отрывочные слова:

– Говорит начальник домзака… Побег… Шестеро убитых… Шайка Констанова бежала…

– Говорит начальник конного резерва милиции. В домзаке бунт… Срочно выезжайте… Посылаю на преследование…

– Это из окружкома говорят. Немедленно успокойте население и узнайте, что случилось в исправдоме. Не вызвать ли войска?

В городке начинался переполох. Начальник угрозыска скомандовал «запрягать» и резюмировал:

– У паники есть одна особенность – паника заразительна, как холера, – и тут же сам заорал в телефон: – Отключайте всех от домзака, подключите меня! Я Кравчик! Кравчик! Понимаете? Быстрее, черт вас побери совсем, барышня! Панику разводите, а работать – вас нет! – Потом обрушился на меня: – А ты что стоишь, ББ? Бери свою группу и – в домзак! В домзак!

Глядя на его багровое лицо и налившиеся кровью квадратные глаза, я подумал: вот человек – выше паники. Я пошел в свою группу и поднял всех «в ружье».

А по улицам городка уже скакали с карабинами конные милиционеры, и крестьяне, ехавшие на базар, в ужасе шарахались в стороны, отводили свои санки поближе к тротуарам. И все это ничуть не походило на что-либо паническое.

На пути к тюрьме повстречался наш народный следователь Танберг. Он поднял руку. Я приказал агенту «затормозить», и мы втиснули нарследа в кошевку. Танберг уже знал, что в домзаке ЧП, и, пытаясь закурить в тесноте, проговорил без всякой иронии:

– Доигралась тетя Фемида! Пять наганов в руках смертников – шанс беспроигрышный. А вы знаете точно, инспектор, что в тюрьме случилось?

– Бунт. Восстание. Мятеж арестантский!

Следователь – в тон:

– Чушь! Ерунда! Болтология тюремно-милицейская! Там дерзкий побег этой троицы – Констанов, Булгаков, Завьялов. Бежали и ухлопали не то пять надзирателей, не то полдюжины, и еще какого-то мужика…

Но в тюрьме, то бишь в домзаке, было тихо. Как всегда расхаживали на четырех вышках сторожевики в своих длиннополых тулупах, наводивших на размышления – от чьего большого ума повелось часовых наряжать в долгополую овчину: ни встать путем, ни опуститься на колени, ни выстрелить быстро и прицельно!

У ворот нас уже ждали, а во дворе, у входа в корпус, лежали рядком… пять мертвецов. В форме, но с пустыми кобурами. Поодаль – еще труп: бородач в тулупе и в крестьянском шабуре…

– Ереснинский, – пояснил Карлаков. – Вез тушу на базар. Ну а те, убив постового у ворот и выбравшись на улицу, трахнули мужика, овладели лошаденкой и подались за город.

В кабинете начальника домзака на диване лежал… Булгаков. Он был жив и стонал, пожалуй, только для форсу. Хлопотавший тут же тюремный врач сказал:

– Можете допрашивать. Две пули, правда, он заработал, но раны сквозные и, по сути, пустяковые. Сознание отчетливое, но сказочно труслив! Феноменально! Он уверен, что его сейчас же, немедля, вынесут и «стукнут».

Мой субинспектор Андрюша Петров промолвил:

– И надо бы!

Нарслед поморщился и коротко отмахнулся.

– Эк вас разбирает, «субъективный» инспектор!.. Ну, Булгаков, расскажите: куда намеревался бежать Констанов?

Все собравшиеся в кабинете переглянулись, и я понял, что Булгакова уже не раз допрашивало тюремное начальство по поводу того, как это случилось, но никто еще не удосужился подумать: а что же должно произойти дальше?

Я вполголоса беседовал с Карлаковым, чтоб не мешать официальному допросу.

– Все шло у нас как обычно. Только утром, часа в четыре, Констанов потребовал врача и заявил ему: «Снотворного дайте, голова раскалывается от бессонницы».

Ну, дали ему снотворного и другим обоим дал доктор чего-то… Люминалу, что ли? А утром… Надзиратель Картавцев принес кипяток и видит: не спят. Булгаков лежит на нарах и плачет навзрыд, а те двое шепчутся. Это надзиратель видел в волчок. Потом Картавцев по-обычному сказал: «Прими чай», – и приоткрыл дверь, чтобы просунуть чайник с кипятком. Тут Констанов сорвался с нар, крикнул: «А, лети, душа, в божий рай!» И крутой кипяток – надзирателю в лицо. Тот, конечно, схватился за глаза, а этот, бешеный, выдернул из кобуры наган и надзирателя – в лоб. Снял с шеи револьверный шнур и, угрожая оружием, обоих сообщников выгнал в коридор. Заметь, что те не хотели. Камера на втором этаже, по лестнице поднимался второй надзиратель, тоже с чайником, и не успел схватить наган, как и его застрелили… Тут Констанов второй револьвер сует Завьялову. «Бей, – говорит, – коридорного первого этажа, а я с дежурным помощником покончу!» Так и сделали. Дежурный помощник дремал в кабинете и не успел очухаться, как Констанов его прикончил, а Завьялов в упор застрелил надзирателя первого этажа. Все двери были открыты настежь – утро же: носили хлебные пайки и чайники… И надзиратель у ворот чаек попивал в своей будке, понимаешь? Ну, пятым трахнули и его. У ворот часовой с вышки успел два раза из винтовки в Булгакова – этот последним бежал к воротам – ну и… попал на мушку часовому. Тот ему в руку. Но врач говорит: сквозные ранения и ерундовые, кость не тронута. А револьвера ему не дали сообщники… Только Констанов, когда Завьялов возился с замком на воротах, крикнул Булгакову: «Бери у привратника наган!» А тот ответил: «Меня ранили, помираю…» Ну, бандиты сняли и пятый револьвер, и с пятью наганами – через ворота. Когда на других вышках наши опомнились и стали гвоздить из винтовок по двору, этих двоих уж и след простыл. В переулке встретили они того мужика, что сейчас стынет во дворе. То ли окончательно озверели от кровушки, а может, с целью угона подводы… И – как сквозь землю! На этой подводе…

– Погоню организовали? – перебил шумно вошедший прокурор.

– Спохватился! – иронически шепнул мне помощник начальника домзака. А вслух ответил: – Скачут уже, весь город обложен, все ходы и выходы захвачены – никуда не денутся.

Следователь закончил допрос, но подписать протокол Булгаков еле смог: правая рука действовала плохо.

– Говорит, что Констанов часто рассказывал о какой-то родне в Буграх – есть такая деревня на том берегу, рукой подать…

Прокурор распорядился перевести раненого в тюремную больницу. Нарследователь стал составлять протокол осмотра, а я, собрав свою группу, направился на бугринскую дорогу. Однако ни по дороге, ни в самих Буграх бандитов не оказалось. День уже подвигался к вечеру, тени становились длиннее, яркие блики на снегу и сугробные впадины с каждой минутой все больше и больше темнели.

Обычная наша рецептура ночных поисков в «нормальных» бандитских «хазах» или в блатных «малинах» здесь явно не годилась: они же стали бандитами только сегодня, только пять часов назад, и привычная тяга бандита в родственное логово тут исключалась. Они не были бандитами, хотя и стали ими, и они даже не знали, где искать пристанище. А поэтому и мы не знали, где искать их…

В тот час, который французы зовут «между волком и собакой», над крышами города вдруг забарабанила стрельба. Выстрелы гремели где-то в районе вокзала.

Наконец-то! Волк показал зубы…

Есть в Новосибирске одно интересное, дожившее до наших дней железнодорожное сооружение: тоннель на Чернышевском спуске. Давно его построили: кажется, еще во времена Гарина-Михайловского. Он – узенький, неудобный, этот тоннель с пешеходным движением лишь по одной стороне и с грохотом поездов наверху – там проходит пучок подъездных путей к вокзалу. И поныне на стенах тоннеля сохранились пулевые борозды и щербины, та пулевая рябь, которую выбивает наган в бетоне и цементе.

Встают в моей памяти минуты последней встречи угрозыска с Констановым…

Когда мы, подобрав по дороге брошенную подводу, с которой уже была скинута мясная туша (а ее так и не нашли, тушу эту), очутились перед тоннелем и наганы в его пустоте загремели, как обух в железной бочке, чья-то пуля настигла Завьялова. Я не знаю – может, наша, а может, железнодорожных охранников, которые метким выстрелом ссадили Завьялова с вагонного тамбура проходившего наверху товарного поезда. Не знаю. Но когда я вскарабкался на насыпь, Завьялов уже лежал, раскинув руки, и в каждой было по нагану.

В последних лучах солнца силуэтно я увидел Констанова. Он метался по вагонным крышам и бесполезно щелкал револьверами, а за ним гнался, тоже прыгая с крыши на крышу, наш агент Стасик Букаловский, комсомолец. Его звали «сыщик с усиками», и Стасик тоже щелкал пустыми револьверами, а когда и я принял на локоть свой наган, – было уже поздно.

Констанов прыгнул с крыши, сломал ногу, но сумел еще подползти к тормозившему составу и положил свою лохматую голову на рельс…