Записки. 1917–1955

Matn
0
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

В этот день я сделал доклад в Центральном комитете о моей командировке, который, кажется, всех заинтересовал. Больше всего внимания привлекло к себе предложение немцев устроить конференцию по делам о военнопленных. Вопрос этот был, двинут довольно быстро, и уже через 10 дней я выехал вновь в Стокгольм. Вторым вопросом, которым заинтересовались, был вопрос о перевозке инвалидов. Так же, как и с посылками, Швеция не могла ускорить их пропуска, на чем у нас очень настаивали. У кого-то явилась мысль наладить их перевозку чрез Варну или Констанцу. По этому вопросу меня попросили переговорить в Морском министерстве. Отправился я сперва к С. Кукелю, двоюродному брату жены, после революции из капитанов 2-го ранга выскочившему в товарищи министра вместе с капитаном 1-го ранга Дудоровым. Будучи специалистом по подводному плаванию, он был вообще образованным человеком. Он мне не мог, однако, дать ответа, и направил к Капнисту, брату думского Капниста 2-го и бывшему предводителю дворянства, а ныне начальнику Морского Генштаба. От него я получил совершенно определенный ответ. И Варна, и Констанца были нами заминированы, дабы воспрепятствовать выходу оттуда немецких подводных лодок. Если бы теперь разрешить проход чрез минные поля каких-либо судов, то за ними прошли бы и подводные лодки, и вся наша громадная работа потеряла бы свой смысл.

Во время моего отсутствия работа Гос. Думы окончательно замерла: Дума потеряла всякое значение, затененная Временным правительством, а главное Советом рабочих и солдатских депутатов. Собирались члены Думы, особенно умеренные, у Родзянко, но больше для обмена мнений, никакой же работы Думой, как таковой, не производилось. В это время уже начались разговоры о созыве Государственного совещания, но в определенную форму они еще не вылились. И даже когда, за два дня до отъезда, я встретился с Н.И. Антоновым и Н.Н. Львовым за завтраком у Донона (где все еще оставалось таким, как было до войны), казалось, что это совещание не состоится. Родзянко, у которого я был два раза за это время, громил Временное правительство, но сам ничего лучшего не предлагал. Было ясно, что он и сам совершенно выбит из колеи.

Видел я также брата Адама. Он приехал из Кречевиц к командующему округом генералу Половцеву посоветоваться относительно украинцев, которых у него в полку было много и которые теперь начали самоопределяться и требовать выделения их в особые части. По словам Ади, его полк медленно, но неудержимо разлагался под влиянием левой пропаганды, а главное – еще более вследствие уничтожения внешней дисциплины и создания полной безнаказанности, ибо дисциплинарная власть комитетов, даже наилучше настроенных, сводилась к нулю, а у офицеров она была отнята. Не только что чистить, но даже кормить и поить лошадей солдаты уклонялись. Слабы были в полку и офицеры: из 20 эскадронных командиров, по словам брата, только три могли быть признаны хорошими, на которых можно было положиться и три сносных. Пока, однако, с полковым комитетом у брата столкновений не было, но уверенности, что их и далее не будет, уже не было. Разговоры с Половцевым оказались бесполезными, ибо, хотя он и обещал Аде полную поддержку, но сряду затем сам был сменен Керенским за слишком большую энергию, проявленную им при усмирении восстания 3-5 июля, а главным образом, за аресты после него и за попытки подтянуть Петроградские войска. Все эти меры вызвали недовольство Совета, и Половцев слетел.

Перед моим отъездом были получены сведения о катастрофе на Юго-Западном фронте после удачного поначалу наступления 8-й армии Корнилова. Тогда еще не знали, что первоначальные успехи были одержаны сравнительно немногочисленными, сохранившимися еще в порядке частями и ударными батальонами и что масса войск не двинулась вперед. Теперь, когда немцы перешли в контрнаступление, и потребовалось введение в бой всех войск, они оказались к нему неспособными, и немцы без труда прорвали наш фронт. При отходе падение дисциплины сказалось в грабежах и убийствах мирного населения, в первую очередь еврейского. Особенно жестоким был разгром Калуша, этого специфически еврейского местечка, в котором я столько раз был в 1915 г. Не думалось тогда, что его имя только через два года свяжется с такой печальной страницей в истории нашей армии.

Видел я за эти дни также Мишу Охотникова, ставшего после революции, кроме председателя земской управы, еще и Усманским уездным комиссаром. Он рассказал про жизнь моей тещи в Березняговке. Усадьба была цела, но крестьяне ходили, где угодно. Как-то к дому пришла целая толпа их, и на вопрос Александры Геннадиевны, что им надо, ответили, что они пришли покуражиться над ней. Мишу после этого я уже не видел, ибо в 1919 г. он умер на юге России от сыпного тифа. Председателем управы он был, как говорили, хорошим, чему я, сознаюсь, не особенно верил, ибо у него был всегда слишком женственный, безвольный характер. После Октября он перебрался с женой в Тамбов, где они сошлись с С.М. Волконским, описавшим встречи с ними в это время в своих воспоминаниях.

Когда выяснилось, что я буду вновь командирован в Данию, я отправился к Терещенко для получения указаний. Хотя мы говорили больше о Скандинавских делах и о предстоящих мне и моим спутникам разговорах о Конференции о военнопленных, но попутно проявились и взгляды самого Терещенко на внутренние дела, в которых отразилось и настроение его коллег по правительству. На следующий день, 15-го июля, должны были состояться торжественные похороны казаков, убитых 3-5 июля, и вот Терещенко заговорил по этому поводу о том опасении контрреволюции, которое существует у правительства, как будто эти казаки были убиты не при защите этого самого правительства. Странно мне было слышать это, ибо никого ведь не было в то время в Петербурге, кто бы руководил организацией контрреволюционных элементов, а Родзянко, который внушал такой страх Терещенко, не имел для этого ни малейших средств, ни желания.

На следующий день, 16-го, я был в Исаакиевском соборе на отпевании этих казаков. Собор был переполнен, собрались отдать последний долг им все, кто стоял тогда за несоциалистический строй, не было только членов Временного правительства. Не понимали они тогда, какую пропасть они роют своим поведением между собой и своей главной опорой. Именно с этого дня определилось безразличие казаков к тем, кого они спасли и от которых и слова доброго за это не услышали.

Утром 17-го я выехал вновь в Швецию, вместе с Арбузовым и Навашиным, с его женой и его спутниками: бухгалтером и тремя барышнями, ехавшими на службу в Копенгагенское бюро военнопленных. Бухгалтер этот, довольно развязный молодой человек, потом поругался с Баумом, побил его, и потом долго добивался в Копенгагене какого-то заштатного содержания.

В Торнео мы просидели на этот раз очень недолго, ибо граница была закрыта для всех частных лиц в связи с Июльским восстанием. В Стокгольме я провел всего один день, ибо в первом же нашем свидании с Дидрингом в Шведском Красном Кресте, в котором принял участие и принц Карл, выяснилось, что в Стокгольме устроить конференцию по делам о военнопленных не удастся. Это нас особенно не огорчило, ибо при германофильском настроении в Швеции, нам всем гораздо больше улыбалась перспектива устройства конференции в Дании. Конечно, побывал я в миссии, где не могу не отметить разговора, бывшего у меня с Гулькевичем в присутствии Андреева. Когда я рассказал им про мой разговор с Терещенко и про его страх перед контрреволюцией, то Гулькевич с каким-то священным ужасом воскликнул: «Да, это было бы ужасно!». Не знаю, было ли это искреннее убеждение или просто проявление чиновничьего преклонения пред взглядами начальства, но, во всяком случае, от бывшего камергера такое замечание меня очень удивило. Андреев все время молчал.

Вечером того же 20 июля я выехал в Данию, куда через несколько дней приехали и мои спутники и где я пробыл в этот раз 12 дней. В нескольких разговорах с Филипсеном и Мадсеном мы столковались, что конференция соберется в Копенгагене в конце сентября.

Жил я в этот приезд в Скодсборге. Устроили мы за эти дни поездки вместе с семьей Глатц в Хиллере и в Гельсингер и осмотрели замки Фредериксборг и Кронборг. В последнем обошли мы его подземелья, где будто бы и сейчас пребывает добрый дух Хольгера-Датчанина, покровителя страны, и батарею, на которой Гамлету являлась тень его отца. Побывал я и в этот раз в Хорсереде, где с тем же интересом расспрашивали меня про происходящее в России. В Гельсингере встретил я Потоцкого с известным адвокатом Карабчевским, его женой и падчерицей – Глинкой. Карабчевский был обижен на Керенского, не давшего ему никакого видного назначения, и ругал его вовсю.

2-го августа я выехал обратно в Петроград. От Стокгольма со мной ехали два морских инженера, возвращавшихся из Англии, где они работали в комиссии Гермониуса и рассказывали о выполнении там наших военных заказов. В Таммерфорсе в наш вагон села еще графиня Тотлебен с двумя хорошенькими дочками, за которыми все ухаживали. В Петербурге мы были опять только в 3 часа ночи, и пришлось добираться до квартиры пешком. У себя устроил я ночлег и обоих инженеров. Встреча с одним из них, Китаевым, напомнила мне рассказ про его отца, тестя адмирала Веселкина и командира одного из пароходов Добровольного флота. Их пароход попал как-то в небольшой порт в Красном море, где начальником гарнизона был Китченер, тогда еще майор. В первый же день они напились, и Китаев, якобы, здорово побил Китченера. На следующий день они, однако, помирились и снова напились, но уже без драк.

В Петербурге внешних перемен я не нашел, но стал чувствоваться продовольственный кризис, о котором говорили все. В больших ресторанах вместо 3 рублей обед стоил 12 (в Москве он стоил все еще 3 рубля), но эти деньги могли платить только богатые люди, массы же начали недоедать. У нас в Новгородской губернии в потребительских лавках отпускали еще по пяти фунтов муки в неделю, но на август и сентябрь отпуск ее должен был быть прекращен. На почве недостатков припасов у нас в Рамушеве исключили всех членов из других деревень, где стали спешно образовываться свои потребительские лавки. Причиной этого было то, что продукты, вроде муки и сахара, получались тогда Земством, распределявшим их через потребительские лавки. Члены кооператива села и рассчитывали этим способом получить больше продуктов на свою долю.

 

Это тяжелое положение заставило меня задуматься серьезно, как быть с семьей. Недостаток продуктов подсказывал оставление их в Дании, но этому препятствовало падение рубля. Как я уже говорил, Кредитная канцелярия разрешила мне еще в мае переводить семье по 2500 рублей в месяц, за которые в июле давали 2000 крон, в конце же сентября за них можно было получить только около 35-40 крон. При таком положении, моим жить в Дании было не на что, и приходилось выписывать их обратно в Россию. Вопрос являлся, однако, куда их направить. После долгих размышлений я остановился на Екатеринодаре или Новороссийске, где с продовольствием обстояло дело хорошо и где, по общим сведениям, жизнь текла спокойно. На Кавказ собирались и родные жены, их коих Снежковы уже уезжали, ибо с уничтожением Управления Уделов он был уволен в отставку, – правда, с очень хорошей по тому времени пенсией. Сперва все они собирались ехать в Усманский уезд, но сведения от Александры Геннадиевны, а …[10]

Данилóвские только что перебрались из Царского в Петроград, но недостаток продуктов заставил и их сняться вскоре и уехать на Кавказские Минеральные воды. Много и долго убеждал я уехать из Петрограда и моих родителей. Сперва они соглашались уехать в Москву, но там оказалось невозможным найти квартиру, затем поговорили о переезде в Финляндию, но дальше разговоров не пошло, и, в конце концов, они остались в Петрограде. Были у меня с ними разговоры о пересылке за границу части их процентных бумаг. Выяснилось, что от Кредитной Канцелярии было бы возможно получить разрешение на их вывоз заграницу, дав обязательство не предъявлять там к уплате их купонов. Однако оказалось, что сама пересылка этих бумаг обойдется столь дорого, что родители и от этой мысли отказались. В результате все их бумаги пропали, как, впрочем, и все мои личные. У меня была полная возможность вывести их с собой в конце сентября, но так как я не предполагал, что мы останемся в Дании, то ничего – ни бумаг, ни драгоценностей жены я с собой не взял, и все было конфисковано.

Сряду по приезде в Петроград я попал на разбирательство очень неудачной хозяйственной операции по заготовке рыбы Центральным комитетом о военнопленных. Заготовка эта по рекомендации М.М. Федорова была поручена Центроко, т. е. Центральному комитету общественных организаций. Договор с Центроко заключил Навашин, выполнял же его некий Белоус, по представлению Навашина назначенный представителем комитета по хозяйственным делам в Англию и Францию ко времени, когда поставка эта возбудили прения в комитете. Дело возникло по заявлению представителей Союзов Инвалидов и Бежавших из плена о том, что первая, проходившая чрез Петроград партия рыбы, в количестве 34 вагонов, недоброкачественна. Среди этих представителей были рыбопромышленники, которые это и установили.

Последовал ряд экспертиз, ибо Центроко оспаривал это заявление. Наиболее благоприятное заявление (рыбников с Сенной пл.) было, что Петроград такую воблу – это была она – охотно съест, но что такую рыбу посылать в Германию, конечно, опасно. Так как этой рыбы было заказано, кажется 80 вагонов, то понятен возникший вокруг этого дела шум. Васильчиков, бывший еще комиссаром Гос. Думы при Красном Кресте подал в комитет заявление о необходимости ухода из комитета и Федорова и Навашина. К сожалению, ко времени рассмотрения этого заявления Васильчиков оставил должность комиссара, а заменивший его член Думы Велихов еще не вступил в исполнение обязанностей. Поэтому, поддерживать заявление Васильчикова пришлось мне. Собрание оказалось на моей стороне. М.М. Федоров подал заявление об уходе из комитета. Должен сказать, что в личной порядочности его никто не сомневался, но в договоре с Центроко он слишком доверился другим. Навашин старался оправдаться, но довольно неудачно. Через некоторое время и его заставили отказаться от обязанностей управляющего делами комитета, но по нашей русской мягкотелости его выбрали затем товарищем председателя, вместо Федорова. Управляющим делами стал бывший товарищ министра земледелия Зубовский. Тогда же комитет постановил отозвать из-за границы Белоуса, но оказалось, что он уже успел приехать в Англию, где наш поверенный в делах Набоков, только что на основании предъявленных им документов познакомивший его с разными английскими деловыми людьми, протелеграфировал, что сразу отозвать Белоуса невозможно. Его временно оставили, а он перебрался во Францию, куда о его отозвании не дали знать, и там устроился представителем по делам о военнопленных и оставался им до конца 1919 г., занимаясь одновременно разными спекуляциями.

Вечером 10-го августа выехал я в Москву на Государственное совещание. Для участников его были приготовлены специальные поезда. Я оказался в одном купе с членом Думы Мансыревым. Разговоры наши с ним и с членом 3-й Думы Андроновым, теперь артиллерийским офицером и членом различных офицерских организаций, носили довольно пессимистический характер. В Москве я остановился у дяди Коли фон Мекк в его доме на Арбате. Дядя продолжал работать в Правлении Казанской дороги, где у него и после революции остались со всеми хорошие отношения. Крупных беспорядков у него ни на линии, ни в мастерских не было, но производительность труда везде упала. Дядя вошел гласным от правых в свою районную Думу. Меня тогда удивили его взгляды на большевиков, с которыми он легче столковывался, чем с гласными других партий. Тогда я с ним спорил, думая, что у него, крайнего правого, проявляется враждебность к конституционализму, но потом, когда я узнал, что он пошел служить к большевикам в числе первых, я должен был переменить мнение. По-видимому, на него, в первую очередь человека действия, повлияла активность большевиков, тогда как другия партии только говорили и говорили.

Вечером 11-го я был на первом собрании членов Государственных Дум в одной из аудиторий Университета. Заседание было скучное. Говорили только о порядке заседания Совещания и о выработке общей декларации. Собрались только члены Думы не социалисты, а из последних только те, которые, в сущности, с социализмом уже разошлись, вроде Аладьина или Григория Алексинского.

В день открытия Совещания левые вопреки Московскому Совету устроили в честь совещания однодневную забастовку. Не ходили трамваи, и что для нас, приезжих, было хуже – были закрыты все рестораны. Мне удалось закусить только благодаря встрече с членом Думы Ростовцевым, позвавшим меня поделиться с ним холодной закуской в его номере в гостинице.

Первое заседание Государственного Совещания прошло совершенно спокойно. Интереснее всего был, пожалуй, вид залы Большого театра, где происходило заседание. Делилась она на две почти равные половины: правую, буржуазную, и левую – социалистическую. В партере сидела более степенная публика, выше же – более горячая. Только почему-то несколько лож бельэтажа и 1-го яруса слева были заняты правыми делегатами армии и казачества. Керенский сказал очень длинную речь, чуть ли не двухчасовую, не объединенную какой-либо программой и неровную. Она была то прямо истерична, то переходила в угрозы, но впечатления не произвела. Кто-то сравнил его с Гришкой Отрепьевым. Странное впечатление производили два «адъютанта» Керенского – молоденькие морские офицеры, все время стоявшие за ним навытяжку. Никогда в прежнее время власть так аляповато не держалась. После Керенского говорил Авксентьев, тогда министр Внутренних дел, очень бесцветно, и Прокопович и Некрасов, доложившие о положениях продовольственного дела и транспорта. Чисто деловые их предположения и сообщения с правой стороны возражений не вызывали.

Вечером, после заседания, вновь собрались в Университетском зале члены Думы. С интересом выслушали мы Аладьина и Алексинского – странно было нам слышать их, теперь уже правые речи. Выступил и я, настаивая на важности подчеркнуть в декларации необходимость восстановления полномочий суда и действительной свободы. Сознаюсь, что сейчас мне просто странно вспоминать наше общее непонимание обстановки.

На следующий день, 13-го августа, побывал я у Володи Фраловского, поселившегося тогда в глухом месте на Таганке. Как потом оказалось, этот переезд в рабочий район избавил его от обысков, ограблений, которым подвергались все буржуи, жившие в более богатых частях города.

Вечером в этот день нам удалось, наконец, выработать формулу декларации, но от имени только членов 3-й и 4-й Дум, настроение коих более или менее совпадало. Многие из моих коллег по этим думам принимали также участие в совещании правых деятелей, имевшем место перед Совещанием (правыми они были уже по новым понятиям). Среди имевших тогда успех в этом обмене мнений особенно называли профессора Ильина и генерала Алексеева.

14-го в Совещании главными ораторами были генералы и члены Думы. Из генералов надо особенно отметить речь Корнилова – очень определенную и настаивавшую на решительных мерах против анархии в армии. Положение в Москве тогда было уже такое, что Корнилов не решился приехать без конвоя и взял преданных ему туркмен, всюду его сопровождавших по городу. В городе Корнилову был устроен ряд оваций. Речь его левым очень не понравилась, но его все-таки выслушали спокойно. Очень красивую речь произнес Каледин, говоривший от имени Казачьих войск. Позднее, уже под конец заседания, ему возражал есаул Нагаев, член какого-то казачьего Совета, и тут произошел скандал, правда, единственный за все три дня, что я пробыл на Совещании. Кажется, тут-то и крикнул левым какую-то резкость полковник Сахаров, позднее, благодаря ей, выдвинувшийся у Колчака до поста главнокомандующего, на котором он, однако, оказался неудачным.

Еще до речи Нагаева говорили представители всех Дум и, безусловно, это были наилучшие речи за все Совещание. Слабее других сказал Родзянко. Главным представителем Советов выступил Церетели, у которого обычный его темперамент не сказывался в этот день. Мне казалось, что у него самого не было веры в то, что он отстаивал. Керенский и в этот день изображал какого-то самодержца, своего рода Александра I V, рассыпая угрозы и большевикам, и еще более «контрреволюционерам». 15-го очень сильную речь произнес в Совещании Алексеев. Он указал на весь вред от безвластия в армии благодаря всем комитетам, на что представители их ему возражали. Затем говорил Бубликов, призывавший левых к примирению. Закончилась его речь лобызанием с Церетели, сопровождавшемся овацией по их адресу. Однако же, сряду после этой овации пошли разговоры, что эта комедия нас ни на шаг вперед не подвинет.

Вечером я уехал в Петроград, и в поезде С. Кукель старался, хотя и тщетно, убедить Н.В. Савича в достоинствах Керенского. На вокзале в Москве я встретил А.Ф. Стааля, еще недавно политического эмигранта, а теперь волею Керенского прокурора Московской Судебной Палаты. Мне пришлось уже слышать в Москве жалобы на его двойственную политику, а его растерянность во время Октябрьской революции сделала отношение к нему отрицательным со всех сторон. Когда-то Стааль был со мной в Правоведении, одновременно были мы с ним кандидатами на судебные должности, затем он был товарищем прокурора, но, женившись, перешел в адвокатуру. В 1905 г., как это ни дико, он оказался председателем Крестьянского союза, был судим, и после суда эмигрировал, чего и было достаточно, чтобы Керенский остановил на нем свое внимание.

20-го августа в Петрограде происходили городские выборы, на которых значительно усилились большевики за счет эсеров. Удивляться этому не приходилось – политическое развитие страны было столь еще слабо, что массы шли за теми, кто громче и настойчивее провозглашал самые заманчивые для них идеи и лозунги. Теперь большевики своей главной задачей объявили немедленное прекращение войны, и этого было достаточно, чтобы бóльшая часть двухсоттысячного гарнизона Петрограда голосовала за них. Выборы прошли спокойно, но настроение в городе было приподнятым все это время, в ожидании новых выступлений. К этому периоду относится захват анархистами дачи Дурново в Полюстрове и дома Лейхтенбергского, кажется, на Английском проспекте. Несмотря на все настояния собственников, власти, вплоть до министра юстиции, уклонялись от принятия решительных мер против захватчиков, и когда, наконец, они должны были пойти на это, то оба помещения оказались совершенно разграбленными.

 

20-го августа было в библиотеке Гос. Думы совещание членов ее, в котором Пуришкевич принес первые сведения о неудаче под Ригой и выступил крайне резко против правительства, призывая к борьбе с анархией. Слова его были по тогдашним временам крайне реакционны, так что сперва Родзянко, а затем Велихов сочли необходимым отмежеваться от него, хотя заседание и было не публичным. Вечером в тот же день от С. Кукеля узнал я у Даниловских про оставление Риги. Катастрофа эта была столь неожиданна, что пришедший к ним старый товарищ Саши Охотникова Щелкачев, командир батареи под Ригой, в этот день оттуда приехавший, не знал ничего даже про начало боев. Уже на следующий день в Красном Кресте Лопашев произвел прямо панику известием о том, что военным ведомством отдано распоряжение об эвакуации Пскова. На очередь, в связи с этим, становился и вопрос и об эвакуации части Петроградских учреждений. В первую очередь было необходимо убрать подальше часть запасов Склада Красного Креста, для чего было необходимо 1000 вагонов. Не хвастаясь, могу сказать, что и в этот день я был одним из призывавших и спокойствию. Пока было решено предпринять шаги к выяснению вопроса об эвакуации Склада.

23-го в Центральном Комитете о военнопленных Навашину, которому вообще это время доставалось в каждом заседании, влетело от представителя военного ведомства генерала Калишевского за то, что в переговорах в Стокгольме об обмене инвалидами (кстати, никаких результатов не давшими) он не отверг сряду предложения об обмене на фронте.

На следующий день вместе с одним из фронтовых делегатов, моим сослуживцем по Западному фронту доктором Горашем осматривали мы Склад Красного Креста для выяснения, что желательно вывезти теперь же, на всякий случай. Вопросом являлось, куда вывозить это имущество, ибо московский склад был переполнен, а других помещений у нас не было. Пока что остановились на Рыбинске, где нам обещали помещение и куда послали его смотреть одного из служащих. Кстати, замечаю, что я еще не упомянул, что в июле в исполнение обязанностей председателя Главного Управления Красного Креста вступил бывший министр иностранных дел Н.Н. Покровский. Покровского я знал раньше больше только по репутации, и теперь убедился, что она вполне отвечала действительности. Человек глубоко порядочный, скромный и деликатный, обширно образованный и работящий, он обладал, кроме того, еще и незаурядным умом. Работать с ним было прямо удовольствие. Велихов, новый думский комиссар при Красном Кресте, был человек большой энергии и не без способностей, но не такого крупного калибра. Его недостатком было то, что он в то время изрядно пил. Войну он провел офицером на фронте, после же революции принимал деятельное участие в успокоении войск на всех фронтах.

27-го августа получили мы первые сведения о выступлении Корнилова против Керенского. Теперь более или менее известны детали всех предшествовавших ему переговоров, но тогда в Петрограде почти ничего не знали о них. Слухи ходили самые разнообразные, одно время утверждали, что генерал выступил по соглашению с Керенским. В правых кругах Корнилова, однако, осуждали за то, что он выступил, не подготовившись как следует и не учтя настроения и народных, и солдатских масс. Движение его не удалось, главным образом, вследствие разложения его собственных войск, которые по мере подхода их к Петрограду постепенно подвергались пропаганде. Для воздействия на «Дикую дивизию» были специально посланы агитаторы-мусульмане. Если бы не это разложение, то, вероятно, Петроград пал бы почти без боя, ибо войска его гарнизона, хотя и выходили на позиции, но желания драться никакого не имели, офицеры же только ждали удобного случая, чтобы перейти к Корнилову. Закончилось это движение самоубийством Крымова в приемной у Керенского, получившего, якобы, от генерала пощечину. Тогда никто не хотел верить в это самоубийство, и утверждали, что Крымов был застрелен адъютантом Керенского за эту пощечину.

Вообще авторитет Керенского, а с ним и всего Временного правительства, в котором все время происходили перемены и перетасовки, уже очень сильно упал к этому времени. С Керенским оставались неизменно только два буржуазных министра-саттелита Терещенко и Некрасов, несмотря ни на что, цеплявшиеся за власть. Одновременно с падением авторитета власти росла анархия, а пропаганда большевиков приобретала им все больше и больше сторонников. Деревня, первоначально спокойная, теперь становилась все бурней, чему способствовали и деятельность Министра земледелия эсера Чернова, весьма непродуманная и легкомысленная. Кстати, не лишнее сказать, что утверждали, что, когда Корнилов приехал в Москву и начал в заседании правительства делать сообщение о военном положении, то Керенский пододвинул ему записку, прося ничего секретного не говорить. После заседания он сказал, что при Чернове нужно быть осторожным. По-видимому, он имел, впрочем, в виду болтливость, но не предательство Чернова.

В Кречевицах, в запасном полку у брата корниловское выступление прошло сравнительно благополучно. В Новгород был прислан Керенским некий штаб-ротмистр Кузьмин-Караваев (как говорили, удаленный товарищами из одного из кавалерийских полков) для организации обороны против Корнилова. Им был снаряжен отряд по направлению к Московско-Виндавской железной дороге в составе обоих новгородских пехотных запасных полков и Гвардейского запасного кавалерийского полка. Так как генерал Александров, командир запасной бригады и георгиевский кавалер был устранен от командования этим отрядом по требованию солдат, то командование отрядом принял брат.

У всех офицеров-кавалеристов было определенное решение: при первой встрече с войсками Корнилова перейти на его сторону. Однако до этого не дошло, ибо все движение было ликвидировано до подхода Новгородского отряда к линии железной дороги. Тем не менее, несколько раненых в нем было во время ночной тревоги из-за случайного выстрела в авангарде. Поднялась общая стрельба, а затем все пустились бежать. К утру авангард откатился почти на 20 верст, растеряв почти все свое вооружение.

Корниловское наступление повлияло пагубно на настроение и в Гвардейском запасном полку. Вскоре после него брат с женой пили чай в Хутынском монастыре у будущего патриарха Алексея, тогда Новгородского викария. Из полка за братом прискакал нарочный с известием, что в полку неладно: там едва не убили одного из младших офицеров, горячего кавказца, за хороший отзыв о Корнилове. Брату удалось его вырвать от солдат, но пришлось сперва его арестовать, а затем отправить в отпуск в Петроград. Вообще, после этих событий власть командиров стала падать еще быстрее, и брат подал в отставку, на что его больное сердце давало ему законное право: больше руководить полком он не мог. В середине сентября он и был уволен, и на его место был выбран солдатами полковник Петров, милый человек и хороший музыкант, но человек безвольный и известный педераст, с которым у брата были на этой почве недоразумения. Характерен еще рассказ брата о том, как один из его эскадронов был командирован в Старую Руссу для охраны ее от Корниловских войск. Стоявший там запасной полк был настроен столь панически, что сторговался с этим эскадроном, выдвинутым на станцию Волот, что тот за 5 рублей суточных будет охранять Руссу от Корнилова.

В Красном Кресте эти дни шло обсуждение выработанных в разных учреждениях проектов об армейских и фронтовых комитетах. Фактически они существовали везде, и у нас их деятельность вызывала разные осложнения, благодаря самым различным их требованиям. В Главном Управлении тоже сидели все время делегаты от фронтов. Почти все они сперва появились с весьма радикальными требованиями, часто резкими, но понемногу успокоились и затем работали с нами вполне мирно, а из некоторых из них выработались ценные работники.

10Окончание фразы отсутствует.