Важенка. Портрет самозванки

Matn
47
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Важенка. Портрет самозванки
Audio
Важенка. Портрет самозванки
Audiokitob
O`qimoqda Вероника Райциз
58 626 UZS
Matn bilan sinxronizasiyalash
Batafsilroq
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

И такая тишина пролилась по неуютной, плохо освещенной комнате в старых темных гардинах, заваленной тяжелыми покрывалами из дома, с сальными островками на вытертых обоях, прикрытыми кое-как Сашиными гобеленовыми ковриками, с затхлым воздухом, а по полу дует…

– А остальные деньги? – тихо спросила Важенка.

– Так все за кольцо же, пятьдесят рубчиков, – голос Дерконос набирал силу.

Чтобы полюбоваться как следует, она отвела руку с перстнем к голой потолочной лампе. На светильник планировали скинуться со следующей стипендии.

Надо было успеть до закрытия, и весь путь до Выборгского универмага Важенка, задыхаясь, бежала по черному мокрому проспекту. В висках колотилось – почему же никто из них ничего не сказал Дерконос, не закричал на нее, не пригрозил, не припомнил, на чьи деньги жили эти две недели, почему? В “Сосновой горке” народец был тертый, уже научившийся скандалить, разбираться, а здесь дети, сущие дети. И она такая же. Робкие, не умеющие спорить и защищаться, с каким-то обрывочным самосознанием – кто мы? куда мы? главное, учись! – волею судьбы заключенные вместе в казенную комнату.

Она влетела на второй этаж сразу к галантерейному, где рядом со всяким рукоделием – наборы швейных игл, пяльцы, схемы вышивок, грибки для штопки – посверкивали недорогие украшения. На перстне, один в один как у шельмы Дерконос, серебро с нежной финифтью, значилась цена – 25 руб. Запыхавшаяся Важенка попросила продавца посмотреть его поближе, недолго крутила в пальцах, осторожно положила на прилавок. Спасибо!

– Кольцо стоит двадцать пять рублей, – запальчиво на всю комнату.

Нет, Дерконос не визжала, что не их собачье дело, куда она потратила свои деньги, не побледнела, не оправдывалась. Лежа на кровати, сказала спокойно в потолок:

– Правильно, там было два похожих, очень похожих кольца, одно – двадцать пять, другое – пятьдесят, уж не знаю, чем они там различаются. Но на моем все тоньше, изящнее, меня продавщица уговорила за пятьдесят взять. Последнее.

Первый вечер, когда легли голодные. Не захотелось мудрить, стрелять, размешали побольше сахара в чае, напились и легли. Молчаливые.

Ушам не поверила, когда Дерконос, укладываясь, вдруг тихо вздохнула о том, что хочется есть. Нервно хохотнула Безрукова.

– Марин, а ты перстень полижи, – Важенка щелкнула выключателем.

* * *

Довольно скоро выяснилось, что ходить на лекции можно не каждый день. Ну, перепишу, да и все, смысл там торчать. На некоторые семинары тоже ноги не несли. Просто не хочу походить на этих испуганных зубрил.

Сначала ей было страшно просыпаться в пустой светлеющей комнате, и она вскакивала, пытаясь успеть на вторую, на третью пару. Потом даже вошла во вкус, и пусть все еще тревожно, но уже потягивалась в кровати не без неги, обдумывая лазейки, чтобы забить на весь день.

Она теперь никогда не была одна. Круглосуточно вокруг были люди: общага, буфет, метро, институт, столовая. И где же тогда лелеять свою индивидуальность? В сортире? Но там сквозняки, стульчаков нет – особо не полелеешь. Важенка поняла все это, когда обнаружила, что подолгу сидит, запершись, на краешке ванны в сестрорецкой квартире, куда они с Татой теперь часто наведывались. Пусть недолго, но человеку необходимо в дне побыть одному, думала она, удобнее заворачиваясь в одеяло, иначе с ума спрыгнешь!

Закуривала первую сигарету у стылого окна в коридоре, гулкий канал которого убегал прямо и далеко. Ее мучило похмелье и раскаяние, но она всегда неплохо успевала в школе и надеялась, что и здесь как-то расправится с зачетами и экзаменами в положенный срок. За оконной решеткой качались на ветках черно-серые птицы.

Она проспала и сегодня. Заторможенная, набрела в буфете на то, как хромая тетя Тося разбавляла из чайника вчерашний суп. Та не услышала шагов Важенки, но, обернувшись, не смутилась вовсе, только хохотнула: густоватенький был, перловка вот так комками! Важенка тихо съела яйцо под майонезом, выпила желтый кофе в потертом стакане. В коридоре, ежась, чиркнула спичкой у широкого подоконника, размышляла – идти, не идти. Издалека в тонких вензелях ее дыма показался вахтер Боря.

– Ты только лабы не пропускай, трудно отрабатывать, и на физру ходи, – прощелкал мимо.

Важенка слабо улыбнулась ему – утренняя сигарета привычно выбила из-под нее пол, хотелось лечь на него и закрыть глаза, как в детском саду, когда закружишься, опасть, как марионетка. Лабораторные она почти не пропускала, а вот в спорткомплексе появилась лишь пару раз – что, прямо отчислят из-за физкультуры?

Уже у своей двери Важенка столкнулась со второкурсниками, Коваленко и Вадиком, с которыми пила накануне. Они загудели ей навстречу: курила, что ли, а мы стучим тебе, стучим. Все вместе отправились за пивом.

Была суббота, бесснежный минус и серая очередь у пивного ларька, сутулая, двухрядная. Три высоких столика прямо на ноябрьском ветрище, облепленные счастливчиками с кружками, с полными бидончиками. Осторожно сдували пену на задубелый газон. Тощий старик в конце очереди не выдержал и крикнул им:

– Как оно?

Какой-то работяга в строительной робе, в ботинках, присыпанных побелкой, вынырнул из своей кружки с красными глазами.

– Разбавленное, чё. А как ты хотел?

Старик вытянулся, заорал по верхам:

– Скажите ей – пусть лучше недоливает, хер ли разбавлять-то, – сплюнул под ноги.

– Ну, мы тут навсегда! На час, наверное, больше. Суббота же, – расстроился Коваленко.

Важенка щелчком отбросила недокуренную сигарету, прищурившись, взглянула на него и забрала у Вадика из рук трехлитровую банку. Худенькая, легкая, побежала вдоль очереди к самому ее началу и, поднырнув под локтем у какого-то гражданина, оказалась среди первых.

– Дяденьки, – заныла по-девчачьи, держа пустую банку перед собой, – пустите, пожалуйста, папке на опохмелку.

Она даже не поняла, откуда принесло ей этот образ пацанки с рабочих окраин. Бледненькая, стрижка-горшок с подбритыми височками, дрожит от холода в черной дутой куртке. Мужики на секунду оторопели, потом заржали, стряхивая похмельный морок: достоялись же, сейчас одну большую, а маленькую с подогревом, чтобы сразу, до слезы, – девчонка смешная, сигарета за ухом, а если и врет, так и пусть, весело же! Первый по очереди, большой дядька с рыжей бородой, отступил на шаг, пропуская ее к прилавку.

– Да это студенты, блин, вон их общага, гоните ее в шею, – сварливо вопил кто-то из середины.

– Ну, студенты не люди, что ли, – добродушно басил дядька, ощупывая жесткую на вид бороду.

Важенка успела забежать к себе, чтобы накраситься, потом поднялась на третий мужской. Сочувственно взглянула на беременную девчонку, которая по пути на пятый семейный остановилась передохнуть на лестничной площадке. Но отдышаться не получилось – стояла, зажав нос от тошнотворного запаха селедки: вьетнамцы, которых на третьем пруд пруди, ввиду субботы начали жарить ее, не дожидаясь вечера.

– Они что, ее прямо соленую на сковородку? – промычала девушка.

Важенка пожала плечами, скользнула быстрее мимо кухни к комнате новых знакомцев. Ее шумно приветствовали – так красиво отжать пиво для всех! Загомонили радостно, задвигались, освобождая место. Разложили на газетке каких-то сушеных рыб, разлили пиво по стаканам. Коваленко уже с расправленным лицом что-то рассказывал, слегка отрыгивая, Важенка, наклонив голову, приглаживала бровь. Кровать, на которой она сидела, была низкая, и она, как Лара, переплела ноги, поставила их на носочек, коленками вверх. К обеду сгоняли за водкой.

– Вы вот тут сидите, а на кухне казан поставили с мясом, прямо вот такие шматы, – отмерил ладонями размер кусков Вадик, вернувшийся из туалета.

– Нет уже селедки жареной? – кокетливо поинтересовалась Важенка.

На дело пошли только мужчины: Коваленко с Вадиком, а соседа Костю, поклонника Дерконос, поставили на шухер. Вот только этот “шухер” ему плохо обрисовали.

– Чё делать-то? – слабо выкрикнул он им вслед.

– Просто подай знак, если этого увидишь. Свисти в случае чего! Пой, – Вадик кинулся в кухню за Коваленко.

Расчет был на то, что башкир, хозяин казана, жил от кухни в другом конце коридора. Должны были успеть.

Коваленко сдвинул мохеровым шарфом тяжелую крышку казана, а Вадик, обжигаясь паром, пытался выловить оттуда шматы мяса. В то самое мгновение, когда у него наконец получилось зацепить алюминиевой вилкой приличный кусок, в кухню буднично вошел хозяин похлебки. Застыл, ошеломленный, на пороге. Вадик спиной к двери, в клубах пара наезжал на Коваленко, чтобы тот подставил ему тарелку под добычу: да скорее же, дебил! Но “дебил” молча кивнул на дверь. Вадик обернулся. За расфокусированным силуэтом башкира зверски жестикулировал олух Костя, запоздало подавая какие-то свои карельские сигналы.

Вадик выматерился, швырнул мясо назад в ароматное варево. Коваленко же со всей дури обрушил крышку обратно, и они гордо и зло покинули кухню, даже не взглянув на онемевшего башкира.

Долго трясли за грудки Костю, который, с трудом пробившись через ор, объяснил, что башкир появился неожиданно, из другой комнаты, той, что рядом с кухней, с луковицей, – и куда петь-свистеть? в лицо ему, что ли?

Важенка изнемогала от смеха.

Дальше Вадик пытался раскрутить Костю на домашнюю тушенку, которую подозревал в его близких закромах, но тот что-то мычал в ответ, отнекивался, а потом и вовсе исчез.

– Прикинь, он однажды с каникул двух кроликов и гуся привез. Спрятал от всех в чемодан, чтобы не делиться, а они там стухли. Сосед обнаружил их под кроватью, когда вонь пошла, – Вадик разливает по стаканам водку.

На замызганной газете жирные пятна и рыбья чешуя, лужица пива, хлебные крошки разваленной буханки, от которой они отщипывают; макают мякиш в томатную пасту.

– Атас вообще, первый раз томатную пасту с хлебом, – качает головой Важенка. – Я уже пьяная-а-а.

– Ну дак, а какой тебе быть? С утра бухаешь с мужиками наравне, – хмыкает Вадик.

 

– Ва-а-адик! – укоризненно тянет она.

– Чё, не так, что ли?

Она знает, что хамит он сейчас оттого, что ее выбор пал на другого. И тогда Важенка с продуманной живостью рассказывает про их с Татой жизнь в “Сосновой горке”, а потом забирается еще раньше, в школьные годы. Говорит ярко, едко. И за ее актерство, за ум, за эту живость, что легко заменяет красоту, Вадик, оттаяв, прощает ей нелюбовь.

– Я смотрю, язык-то у тебя подвешен, – немного ревнует Коваленко. – Непростая ты девочка, да?

– Что ты имеешь в виду? – смеется польщенная Важенка.

Они смотрят друг другу в глаза, улыбаются.

– Что имею, то и введу, – не выдерживает Вадик этой пытки взглядом.

Проснулась оттого, что захотела в туалет. Не сразу вспомнила, что она на мужском этаже. Постаралась уснуть снова, прильнув к спине Коваленко, но тот глухо заворчал во сне, скинул ее руки. Важенка сдвинулась на край, открыла глаза.

Приглядевшись, смогла различить низкий журнальный столик с остатками застолья. Уличный свет – штор в комнате не было – тускло отражался на боку стеклянной банки, из которой все еще разило пивом. Из пепельницы вывалились окурки, храпел Вадик. Она долго искала свое белье, натыкаясь на предметы, сильно ушибла колено об угол стола, тихо взвыла в теплой вонючей темноте. Маленькими шажками, выставив руки вперед, двинулась к двери. Все еще пьяная, долго возилась с замками, не понимая, как их открыть.

Крадучись спустилась к себе на первый. Естественно, что Дерконос закрылась на собачку. Важенка выругалась шепотом, потом принялась негромко стучать в дверь.

– Сколько можно, каждую ночь одно и то же, – шипит гусыня Дерконос.

Важенка быстро укладывается, сворачивается калачиком, обхватив всю себя руками. Ненавижу, пульсирует внутри, ненавижу.

* * *

Комендантша почти никогда не смотрит в глаза, бубнит что-то под ноги, в сторону, и по имени никого не помнит. Низенькая, и, чтобы разобрать, о чем она, надо поднырнуть куда-то под ее отросшую пегую химку. Но, если отыскать ее жидкий светлый взгляд, он неприятно ужалит – пулькой зрачка прямо в лоб. Женщина в теле, но ходит стремительно – ее сож-женные пряди пружинят, развеваются по всем коридорам вместе с полами черного рабочего халата с цветастым воротничком. Падежей она не помнит, говорит сбивчиво, спешит, часто проскальзывает мимо “ж” и “ш”, заменяя их на что попало.

– Девочки, этсамое, – швыркает она носом, – чё не в сколе-то? Давай в телевизёную, там, этсамое, на…

Она протягивает Важенке черную шелковую ленту и коробку стальных булавок. Важенка уже обо всем догадалась, но валяет дурочку – не поняла, Жанна Степанна, зачем мне в телевизионную? Жанна злится. Жанне, чем сказать, проще туда сгонять и ткнуть в огромный портрет Брежнева, который сняли со стены и несут к сцене вахтер Боря и еще какой-то парень. Жанна подбегает вплотную к портрету, мычит, жестикулирует, показывая, куда надо крепить ленту.

– Она же узкая для него, – кочевряжится Важенка.

Комендантша хмурится. Важенка показывает, как это некрасиво: узенькая ленточка на массивном портрете. Потеряется, рассуждает Важенка. Жанна зырк-нула, махнула рукой, умчалась куда-то.

Две первокурсницы закончили натирать мастикой плохонький паркет, и теперь Боря с помощником расставляют шаткие секции стульев с откидными сиденьями. Важенка уже почти закрепила ленту, когда в телевизионную ворвались Жанна с бельевщицей. Заплаканная бельевщица протянула ей отрез шерстяного крепа, причитая, что вот пальто на зиму пошила два года как уже, а это остатки, пригодились теперь, и ведь никогда не знаешь – вроде не болел… или болел?

– Ты его на трибуне-то видела неделю назад? – спросила комендантша. – Седьмого на параде?

– Видела, – насторожилась бельевщица. – И чего?

Важенка с любопытством прислушивалась. Комендантша метнула на нее свой колючий взгляд и заключила:

– И ничё. Больше не увидишь!

Ленты сунула Боре, чтобы он прикрепил их к красным флагам на входе, которые еще не успели снять после праздников.

Началась прямая трансляция. С экрана лилась трагическая музыка, пахло мастикой, погасили лампы, и только серый ноябрьский свет в три высоких окна. Жанна у дверей телевизионной ловила всех проходящих, перенаправляя их внутрь. Сопротивляющихся подталкивала сильными короткими руками: давай-давай, воздь наш, в последний путь! Через час уже скука смертная – бесконечное прощание, почетный караул из партийных шишек, гроб с телом водрузили на артиллерийский лафет, сзади генералы и адмиралы несут на алых подушечках несметные награды генсека. “Он похож на большого ребенка, когда награждает сам себя!” – восклицала соседка Секацкая при вручении очередного ордена. Бельевщица заливается горькими слезами, прямо убивается. Важенка даже позавидовала – ей тоже хотелось заплакать. Было до обморока любопытно, что же теперь будет. В какую сторону повернет жизнь?

– В Мавзолей повезут? – спросила шепотом худенькая первокурсница, та, что натирала пол.

– Ага, завезут… со старшим попрощаться, – сострил какой-то ленинградец, которого с двумя его дружками комендантша только что загнала в зал.

– Сволочи, – ахнула про себя Важенка, метнув на красавчиков гневный взгляд.

Все трое были в импортных хороших куртках. Тот, кто высказался про “старшего”, элегантно сжимал в руке кожаную тонкую папку. Важенка засмотрелась, выпрямилась.

Шел нескончаемый траурный митинг.

– Ой-ой-ой-ой-ой, война, наверное, будет, – запричитала заглянувшая на минутку тетя Тося, вытирая руки о грязный фартук.

Троица ленинградцев заржала в голос и удалилась в коридор. Важенка выскользнула за ними.

Вернулась она, когда гроб уже опускали в могилу на прочных белых лентах. Почему-то стало страшно, что он вот-вот сорвется, скользнет туда сам. Народу в комнате набилось много, сидели, стояли, не дышали почти, все вместе словно помогали своим взвинченным вниманием тем двоим с лентами – осторожнее, пожалуйста, осторожнее. Потому и содрогнулись, когда на последнем движении вниз с экрана загрохотало на всю страну: уронили, гроб уронили! да залп это, залп орудийный! Заголосила бельевщица, грянул гимн, и слезы из глаз Важенки, а поверх всего улегся оглушительный рев гудков. Гудели фабрики и заводы, машины и паровозы, пароходы. Гудело все, что могло гудеть. Три минуты гудела вся Выборгская сторона, гудел Ленинград, вся советская земля, выворачивая души наизнанку. Прощай, старая жизнь, стоячее время-болотце, пусть, пусть перемены, вдруг к лучшему!

Теперь Важенка задыхалась от слез, целых три минуты. В сладком трансе, созданном событием и звуком, она клялась себе, что изменится, что никогда больше не будет прежней. Я обещаю, обещаю! Только бы не было войны.

Три минуты – это много, и в конце последней она не выдержала и скосила глаза на беспокойного соседа слева. На протяжении всего этого рева шло какое-то странное шевеление с его стороны, легкие толчки в ее плечо. Похоже, что он прижал свою девицу к стене и, закрывая собой их обоих, мял ей грудь под свитером.

* * *

Дерконос уже третий вечер возилась с эпюром. Каждые полчаса гоняла с вопросами к старосте, или он забредал по пути посмотреть, как все движется. Придирался, покашливал вокруг. Важенка из-за этого начертательного ажиотажа разнервничалась, тоже было пристроилась здесь же, на большом столе. Долго боролась с Дерконос за настольную лампу, долго крепила ватман к чертежной доске, но дальше системы координат дело не пошло. Дерконос объясняла все через пень колоду, детально разбираться с заданием Важенки, похоже, не испытывала ни малейшего желания.

– Мне кажется, ты нарочно! Специально неправильно все говоришь! И бестолково. Слушай, а сколько тот старшекурсник за эпюр берет? Двадцатка или двадцать пять? – канючила Важенка, помахивая норковой меховушкой, которой удаляли остатки ластика.

Стряхивать их ребром ладони нельзя, могут остаться грязные разводы. Во всех комнатах для этой цели заячьи лапки, хвостики ну или кусок ваты. Откуда у них этот темный норковый прямоугольничек, Важенка даже не помнила. Она раскладывала его в волосах, спускала на лоб, потом под нос, поддерживая верхней губой, притворялась, что это усы.

– Ты совсем, что ли, – не глядя на нее, приговаривала Дерконос беззлобно.

Она уже отмывала плоскости разноцветной тушью. После каждого слоя отходила на шаг, любуясь работой, роняла тяжелую голову то вправо, то влево. Радостно несла какую-то околесицу – оттого, что дело близилось к концу. Вела диалоги с принимающей стороной.

– А если спросит вдруг: а что это у вас, девушка, вот тут неровно? Вылезли за край, а? А я ему: да пошел ты…

Бормотание это обрывалось в самых нелогичных местах, так как иногда для твердости руки даже дышать было опасно. Кончиком кисти гнала натек вниз.

Важенка этот бред не слушала, а обдумывала, как завтра с утра рванет в Сестрорецк, возьмет у кого-нибудь из девчонок денег в долг на чертов эпюр. Она уже отнесла свое задание старшекурснику, договорилась, что за два дня он справится. Денег было нестерпимо жалко, но вот так – она рассматривала красивый эпюр Дерконос – она точно не сможет. Вернее, оставшихся до зачетки считаных дней на такую возню не хватит. Девять других зачетов. Десять.

Упала на кровать. Жалела деньги, себя. Сквозь ресницы рассматривала Дерконос, хлопочущую вокруг эпюра. Та вскоре исчезла, стерлась по частям, а двухъярусная кровать за ее спиной придвинулась, закачалась, или уже Важенка плыла на ней под тонкий звон кистей, которые промывала в стакане невидимая Дерконос. Они ударялись металлическим цоколем о стекло граней, звенели. Шорох линейки, превратившейся в шорох волн за окном трюма. Мужчина, она точно знала, что это отец, рассказывал попутчику в каютном отсеке, как вымокли они, пока бежали из леса к причалу. Полные корзины влажных грибов, сверху разлапистый папоротник. Отец открывает ножом банку тушенки, и всегда страшно, что нож соскользнет, и потому смотришь только на нож, на темный зазубренный провал, тянущийся за ним. Оттуда из расщелины – лужица золотистого сока. Тушенка пахнет грибами. Попутчика не рассмотреть против света. Да его и нет как будто. Важенка в казенном нечистом одеяле. Ломти сырого хлеба на столе. Отец, почему-то в исподнем, все время поправляет на ней это прелое одеяло. А потом вдруг сразу крепкая светлая изба с круглыми желтыми бревнами. И Важенка в одной сорочке крутится, крутится перед тяжелым зеркалом, поставленным на солнечные половицы. Накручивает на голову светлую шаль в алых маках, спускает ее на плечи, смеется.

Отец что-то говорит, сидя перед ней на табурете в том же исподнем. Она не слышит, но как будто: “Красота моя!” Согнулся устало. Смотрит, смотрит снизу вверх. Любит.

– Ну красота! Просто красота! – басит староста, возвращая ее назад.

Она улыбалась во сне и думала: пусть оставят хоть эту скользкую шаль с нежными кистями, отца у нее все равно нет и никогда не было. Ей хотелось проверить рукой, есть ли шаль сейчас на ней, но сон сковывал движения. Все еще могла держать его прозрачный серый взгляд, его заботу – хотела думать “любовь”, но пусть забота. Даже проснувшись окончательно, еще несколько минут она чувствовала себя защищенной.

Бледная, долго смотрела потом в заляпанное зеркало в туалете.

В комнате все сбились в кучу возле Дерконос, охи, ахи, восторги. И Лена с Сашей подошли.

– Вот тут-то подрисуй тушью. Не, не эту, выше линия.

Дерконос бодро кивнула и через весь лист потянулась к баночке с тушью. Взяла щепотью сверху, но, пока несла, не закрученная, а просто присохшая крышечка отвалилась. Все охнули, отпрянули назад. Теперь Важенке кажется, что все замедлилось, как в кинофильме: безобразный чернильный тарантул, выбросившийся из баночки, завис в воздухе на долю секунды. Потом летел в ореоле брызг, меняя форму. В конце тарантул тяжело плюхнулся в центр эпюра, куда уже на ребро донышка кратко приземлилась злосчастная банка. Прежде чем она свалилась на бок, староста уже схватил доску, к которой был приколот чертеж.

– Скорее, сольем, – почти хрипел он.

Окаменелая Дерконос. Ее оттолкнули. Тушь сливали прямо на пол, суетились с тряпками, спотыкаясь друг о друга, пытались смыть ее с эпюра водой, но ватман уже успел промокнуть. Староста развел руками.

– Чего ты крышку-то не завинтила? – заорала Важенка, глаза ее сверкали.

– Я в ней тушь все время разводила. Лень каждый раз закручивать. Так прикрыла… чтобы не сохла, – Дерконос даже не плакала.

– Ничего, Марин, давай сейчас чаю, успокоимся и перестеклим твой эпюр. Помогу тебе, – гудел староста. – И отмыть помогу. Но это, правда, уже завтра. Стеклить быстро. Сейчас стекло на две табуретки. Туда старый лист, сверху новый зафиксируем, чтобы не скользили. Вниз лампу настольную. И все как под калечкой будет видно.

 

– Сразу же поймут, что стеклили, – потерянно говорила Дерконос. – Никаких тонких линий, пунктиров нет, следов от резинки, все набело, блестит… как жопа.

– Так ты скажи, что со своего стеклила. Залила тушью, и пришлось. Чё такого-то? Этот с собой возьмешь, – Саша Безрукова ткнула остреньким подбородком в испорченный эпюр. – Задания же индивидуальные.

– Не, они повторяются. Но, конечно, пока найдешь свой вариант… – гундосила Лена. – Да еще если он не у отличника…

– А у меня, например, да, Лен? – рассмеялась Важенка.

Она ушла за шкаф делать всем чай. Пока они там рядили да судили, как быть с эпюром Дерконос, Важенка, наливая кипяток в заварник, даже радовалась, что пришла к такому хоть и затратному, но разумному решению.

– Тебе помочь? – крикнула Безрукова.

– Нет. Пока вообще сюда не ходите! – отозвалась Важенка из-за шкафа, дрожа от радости внезапной затеи.

Водрузив все необходимое на поднос, она молниеносно скинула спортивки. Двумя английскими булавками осторожно закрепила норковый прямоугольничек у себя на трусах так, чтобы он торчал из-под футболки, давая полную иллюзию, что она без белья. Вот так просто, в одной короткой майке, с подносиком угощает всех чаем. Хозяюшка.

Едва сдерживая смех, шагнула из-за шкафа.

* * *

Важенка бежала по пешеходному переходу, низко наклонив голову. Ветер нещадно жалил голый лоб, задувал под куртку – с наступающим! Даже не верится, что сегодня тридцать первое, совсем не до этого. Ровно в десять утра у нее экзамен по физике, и если она успеет перед ним получить предпоследний зачет, то ее допустят. А с одним незачетом на первый экзамен можно!

Город бесснежный, обветренный. Собранный из гранита, камней, плитки, серых бетонов, сверху наглухо запечатан свинцом. Если всматриваться, то, конечно, различишь в небе какой-то шепот, шелест, движение серым по серому. Как вон те дымы, что стелются параллельно каменной земле, – белесые по небесному речному перламутру. Важенке еще метров пятьсот до спорткомплекса по ледяным вчерашним дождям. Минус три сегодня.

У крыльца наткнулась на однокурсника – есть кто-нибудь на кафедре? Он, счастливый, в ответ помахал зачеткой – беги скорее, там мужик какой-то, один, всем ставит! А сколько у тебя незачетов? Важенка сделала вид, что не услышала: каждая минута дорога.

Она вбежала на спорткафедру в половине десятого. О чудо, там на самом деле зевал за столом какой-то дежурный преподаватель со свистком на шее.

– Так декан ваш сейчас придет, – сказал он лениво, выслушав Важенку. – По твоему факультету. Ирина Львовна. В десять часов.

Как раз она-то Важенке страшно нежелательна. Спортивный декан по гидротехническому Кузьмина Ирина Львовна пообещала, что зачета ей не видать как своих ушей.

– Надо же так обнаглеть, – говорила она, разглядывая журнал. – Первый курс, и такие борзые. Два раза за весь семестр, не маловато, Важина? Болела? Справку давай, если болела.

Физкультуру можно было отработать, но Кузьмина нарисовала ей вдвое больше прогулянных часов. Это справедливо, заключила она, прорвав последним росчерком бумагу. Изучив на свет эту дырочку, Важенка поняла, что все другие ее задумки получить зачет у Кузьминой маловероятны: подкараулить у подъезда, обаять, рассмешить, пять гвоздик… Но как отработать сорок часов? И так последние две недели они не спят, едят что попало, в основном слойки, коржики, еще какую-то буфетную дрянь. В глазах песок, и полопались сосуды. Пару раз она чистила каток, но это всего лишь пять часов отработки. Она сделала ставку на все другие зачеты, а с физкультурой… ну, просто не верила, что из-за нее могут отчислить.

– У меня в десять экзамен, а еще за допуском в деканат, и добежать отсюда до деканата, а потом в главное здание, – канючила Важенка, подсовывая ему часы отработки.

– Не густо, – присвистнул преподаватель. – Что же ты так спорт не любишь, Важина?

– Я не люблю? – задохнулась Важенка, почувствовав в его голосе улыбку. – Да я все детство гимнастикой занималась. И юность.

– Юность? – заинтересовался он. – А можешь ласточку сделать? Вот прямо сейчас. Ласточку?

По пути к выходу Важенка четыре раза поцеловала зачетку. Ну конечно, она сделала ему ласточку. Сняла пиджак, постаралась поизящнее, постояла подольше, старый козел был доволен.

– Ногу опорную не сгибай! Зачем выгнулась? Всю юность она… Спина ровная, параллельно полу!

Заржал, поставил зачет, головой качал – если бы не Новый год…

В фойе спорткомплекса столкнулась с Кузьминой. Очки у нее запотели, и она только беспомощно улыбнулась на Важенкино “с наступающим!”.

– С наступающим, ребята! – слабо откликнулась Кузьмина.

Важенка аккуратно ее обогнула. В главном здании уже с допуском бежала вверх через ступеньку, волнуясь: как там? что там? сколько человек зашли?

Вся надежда на “бомбы” Дерконос – заранее написанные ответы на солидных двойных листочках. Важенка даже присоединилась к их заготовке прошлой ночью и послушно выполняла все ее покрикивания. Если повезет и ответ на вопрос написан Важенкой, то “бомбу” можно будет просто подложить, а в случае если почерк Дерконос, то тут уж делать нечего, придется с нее переписывать. Потому всю вчерашнюю ночь Важенка, не жалея сил, писала и писала, чтобы побольше ответов ее почерком. Хотя и наклон, и округлость букв так похожи, да и ручки нашли одинаковые.

– Так, Важенка, вот отсюда и досюда, держи учебник! Это ответ на двадцать седьмой по списку. Ты, кстати, сразу не “бомби”, посиди для виду, попиши чего-нибудь, а потом – раз…

– Попиши! Интересно что? А если они свои листочки будут давать? Притащат А4 какой-нибудь, – Важенка капает в чай элеутерококк.

– Ну, ничего не поделаешь, придется переписывать с листа на лист осторожненько.

– Не хотелось бы, – вздыхает Важенка, уставившись отмороженно на розовый абажур лампы, смотрит не моргая, спит на ходу.

– В любом случае удобнее шпор. Со шпорой засекут, ничего не докажешь. А здесь выдашь за только что написанный ответ. Лежит такой на столе.

Полчаса пришивали потайные карманы для “бомб”. Носовой платок расправить и на живулечку внутрь пиджака. В правой полочке – первая часть вопросов, слева – все остальное. Здесь Важенка полностью доверяла Дерконос как “разбомбившей” коллоквиум в середине семестра.

– Смотри, хорошо? Не видно? Вот я иду, иду-иду, руку поднимаю… Застегнуть все-таки?

Важенка вертелась около зеркала в пиджаке.

– Дерконос, ты в первых рядах заходи, как раз ты выйдешь, я пойду, если все нормуль! Я к одиннадцати буду. Может, в начале двенадцатого. “Бомбы” никому, слышишь! Если кто-то попросит, пусть потом назад, отбери, чтобы целый комплект. Зря, что ли, писали?

– Ты мне уже плешь указаниями проела!

– А потому что ты молчишь! И как-то подозрительно киваешь с улыбочкой. Типа, я не писала, тебе не помогала? А ты отвечай – хорошо, Важенка! Сделаю, Важенка! Тебя дождусь. “Бомбы” не разбазарю.

Спали часа два всего. И это мука адова – подниматься после таких кратких снов. Слышишь будильник и там, в непролазной чаще пробуждения, всякий раз заново вспоминаешь: кто ты? где ты? Потом смотришь воспаленно на край одеяла и всерьез думаешь все бросить и уехать домой, к бабушке, к матери. Встаю. В голову залит чугун, отвратительно дует в умывалке, чужой черный волос на мыле, а колпачок зубной пасты упрыгал под толстую ржавую батарею, туда со стоном. Крепкий чай, сигарета, не проснулась, но идти могу.

Позавчера, замученные вконец, курили с Безруковой на лестничной площадке между первым этажом и подвалом, прижимаясь острыми лопатками к теплому радиатору – ребрышки к ребрам, левый бок, потом правее. Грелись. Одурело и молча смотрели перед собой. Мимо скользили в душевую тени девушек в теплых халатах с пакетиками, в пакетиках банное – женский день, стало быть. Из душа уже не тени – вполне прорисованные, разомлевшие, подросшие на махровый тюрбан.

Сверху, где-то на кончике взгляда, между маршами качался на длинном волосе целый волосяной клок. Важенка даже представила, как, выдрав из расчески, его покрошили пальчиками в лестничный пролет – лети, лети, лепесток. Зацепился за что-то, не долетел.

Bepul matn qismi tugadi. Ko'proq o'qishini xohlaysizmi?