Зазеркалье Петербурга. Путешествие в историю

Matn
8
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

В 1970-х коммунальная жизнь писателя в этом доме закончилась – Нора обменяла две свои комнаты на отдельную квартиру на той же улице. А вскоре закончился и петербургский период жизни матери и ее сына – вместе они эмигрировали в США. Густонаселенный дом, где прошло все детство и молодость, шумные соседи, проходные дворы родной улицы Рубинштейна, посиделки с друзьями, к счастью, остались не только в памяти Сергея, но и на бумаге:

«Стоит ли говорить, что я вас не забыл и постоянно думаю о Ленинграде. Хотите, перечислю вывески от „Баррикады“ до „Титана“? Хотите, выведу проходными дворами от Разъезжей к Марата?

Я знаю, кто мы и откуда. Я знаю – откуда, но туманно представляю себе куда. И вы, я думаю, не представляете…

Зовут меня все так же. Национальность – ленинградец. По отчеству – с Невы»[27].

Литература

Довлатов С.Д. Марш одиноких. Holyoke: New England Pub. Co, 1983.

Довлатов С.Д. Наши. М., 2013.

Зодчие Санкт-Петербурга. СПб., 1998.

Пекуровская А. Когда случилось петь С.Д. и мне. СПб.: Симпозиум, 2001.

Райкин А.И. Без грима. М., 2006.

Райкин Аркадий Исаакович // БСЭ. Т. 21.

Список абонентов ЛГТС. 1956.

Елисеевский магазин
(1903 г., архитектор Г.В. Барановский; Невский пр., 56 / Малая Садовая ул., 8)


«Горами поднимаются заморские фрукты; как груда ядер, высится пирамида кокосовых орехов, с голову ребенка каждый; необъятными, пудовыми кистями висят тропические бананы; перламутром отливают разноцветные обитатели морского царства – жители неведомых океанских глубин, а над всем этим блещут электрические звезды на батареях винных бутылок, сверкают и переливаются в глубоких зеркалах, вершины которых теряются в туманной высоте…

В зале гостей встречал стройный блондин – Григорий Григорьевич Елисеев, в безукоризненном фраке, с „Владимиром“ на шее и французским орденом „Почетного легиона“ в петлице»[28].


Так в 1901 году в Москве и в 1903-м в Петербурге открывал свои роскошные магазины самый известный в России купец миллионер, коннозаводчик, владелец нескольких особняков и предприятий Григорий Елисеев.


Невский проспект, 56 / Малая Садовая улица, 8


Энтузиаст своего дела, предприниматель – даже горки продуктов выкладывал сам, обучая приказчиков техникам продаж. Его магазины поражали не только невиданной роскошью и изобилием, но и новаторским подходом в обслуживании. Вежливые, специально обученные продавцы даже небогатому покупателю выбирали яблоки без пятнышек, консультировали о способах заварки кофе, предлагали варианты сервировки блюд.

Да и сами служащие любили свою работу. Помимо отличной зарплаты, у сотрудников была возможность получать премию размером с годовое жалованье, подарки к праздникам, бесплатные продукты от фирмы и даже квартиры в домах Елисеева, приобретенных специально для персонала.


Торговый зал магазина


На освящении этого петербургского магазина на углу Невского и Малой Садовой в 1903 году дружная семья 39-лет-него предпринимателя (брат, пятеро сыновей, дочь и верная жена и помощница во всех делах Мария) пела хором молебен Казанской Богоматери, ее икону доставили в магазин прямо из Казанского собора. Однако через 10 лет, во время празднования 100-летия семейного дела, от дружной семьи присутствовать здесь будет лишь один Григорий с дочерью.

Сыновей, которые никак не хотели приобщаться к торговле и выбрали иные специальности, отец лишил содержания. С братом, который пытался отстоять капитал племянников, Григорий встретился в суде. А жену Марию оставил ради другой женщины – Веры, на 20 лет моложе себя, в которую влюбился с первого взгляда на одном из вечеров Петербургской купеческой управы и которая к тому же была замужем за коллегой Григория – купцом Васильевым.

Скандальный любовный четырехугольник просуществовал недолго. Оскорбленная Мария потребовала мужа разорвать порочащую их семью связь, пригрозив самоубийством, и это были не пустые слова. После неудавшихся попыток броситься в Неву и вскрыть себе вены, Мария все же покончила с собой, повесившись на полотенцах.

Григорий не только не явился на похороны, но всего через три недели уехал в Париж, где обвенчался с Верой, навсегда потеряв отрекшихся от него и от его наследства сыновей. Много позже он узнал от знакомых, что двоих из них расстреляли в 1930-х, как врагов народа, остальные – эмигрировали.

А ныне отреставрированный Елисеевский магазин, который и в советское время продолжал работать под именем «Гастроном № 1 „Центральный“», до сих пор является одним из самых роскошных в Петербурге.

Литература

Гиляровский В.А. Москва и москвичи: воспоминания. М., 1926.

Деятели России: 1906 г. / ред. – изд. А.М. Шампаньер. СПб., 1906.

Кириков [и др.]. Невский проспект, 2004.

Краско А.В. Елисеевы // БРЭ. Т. 9. М., 2007.

Краско А.В. Петербургское купечество: страницы семейных историй. М.; СПб., 2010.

Российское зарубежье во Франции 1919–2000: биографический словарь: в 3 т. Т. 1. М., 2008.

Столбова Н.П. Охта. Старейшая окраина Санкт-Петербурга. М.; СПб., 2008.

Дом-коммуна инженеров и писателей
(1931 г., архитектор А.А. Оль; ул. Рубинштейна, 7)


«Я глядела на наш дом; это был самый нелепый дом в Ленинграде. Его официальное название было „Дом-коммуна инженеров и писателей“. А потом появилось шуточное, но довольно популярное тогда в Ленинграде прозвище – „Слеза социализма“. Нас же, его инициаторов и жильцов, повсеместно величали „слезинцами“. Мы, группа молодых (очень молодых!) инженеров и писателей, на паях выстроили его в самом начале тридцатых годов в порядке категорической борьбы со „старым бытом“ (кухня и пеленки!), поэтому ни в одной квартире не было не только кухонь, но даже уголка для стряпни. Не было даже передних с вешалками – вешалка тоже была общая, внизу, и там же, в первом этаже, была общая детская комната и общая комната отдыха, еще на предварительных собраниях отдыхать мы решили только коллективно без всякого индивидуализма. Мы вселялись в наш дом с энтузиазмом, восторженно сдавали в общую кухню продовольственные карточки и „отжившую“ кухонную индивидуальную посуду – хватит, от стряпни раскрепостились, – создали сразу огромное количество комиссий и „троек“, и даже архинепривлекательный внешний вид дома „под Корбюзье“ с массой высоких крохотных железных клеток-балкончиков не смущал нас: крайняя убогость его архитектуры казалась нам какой-то особой „строгостью“, соответствующей новому быту… И вот через некоторое время, не более чем года через два, когда отменили карточки, когда мы повзрослели, мы обнаружили, что изрядно поторопились и обобществили свой быт настолько, что не оставили себе никаких плацдармов даже для тактического отступления… кроме подоконников; на них-то первые „отступники“ и начали стряпать то, что им нравилось, – общая столовая была уже не в силах удовлетворить разнообразные вкусы обитателей дома. С пеленками же, которых в доме становилось почему-то все больше, был просто ужас: сушить их было негде! Мы имели дивный солярий, но чердак был для сушки пеленок совершенно непригоден. Звукопроницаемость же в доме была такая идеальная, что если внизу, в третьем этаже, у писателя Миши Чумандрина играли в блошки или читали стихи, у меня на пятом уже было все слышно, вплоть до плохих рифм! Это слишком тесное вынужденное общение друг с другом, при невероятно маленьких комнатах-конурках, очень раздражало и утомляло. „Фаланстера на Рубинштейна семь не состоялась“, – пошутил кто-то из нас, и – что скрывать? – мы часто сердились и на „Слезу“, и на свою поспешность.


Улица Рубинштейна, 7


И вот мы ходили с дворничихой тетей Машей от подъезда до калиточки и, напряженно вслушиваясь в неестественную тишину ночи, глядели на наш дом, тихий-тихий, без единого огня, в серебряном лунном свете видный со всеми своими клетками-балкончиками на плоских серых стенах…

– Хороший дом, – вдруг нежно, как о ребенке, сказала тетя Маша и, вздохнув, тем же тоном добавила: – Ничего… отобьемся.

„Хороший дом, правда“, – подумала я, и вдруг неистовая, горячая волна любви к этому дому, именно такому, как он есть, взмыла во мне и начисто смела остатки страха и напряжения.

Хороший дом, нет – отличный дом, нет, самое главное – любимый дом!».[29]

 

Перед этим домом блокадной сентябрьской ночью 1941 года стояла вместе с тихой старушкой-дворничихой Машей 31-летняя поэтесса Ольга Берггольц, самая известная жительница «Слезы социализма». В убийственной тишине осажденного города, обреченного на голод и обстрелы, девушка, ставшая голосом блокадного Ленинграда, вспоминала беззаботную молодость, проведенную здесь.

22-летняя Ольга, недавно окончившая филологический факультет ЛГУ и работавшая в тот момент редактором в газете завода «Электросила», переехала в квартиру № 30 в 1932 году совместно с мужем, 23-летним журналистом Николаем Молчановым и 4-летней дочерью от первого брака Ириной. Первые годы жизни в этих стенах в профессиональном плане были для независимой Ольги, окунувшейся в новый быт по заветам Коммунистической партии, успешными – поэтесса выпустила несколько книг стихотворений и рассказов, ее приняли в Союз писателей, и, наконец, к Ольге пришла известность «взрослого» автора (до этого Берггольц работала в детских издательствах).

Однако вскоре, вместе с разочарованием в давившем своей коммунальностью и дискомфортом доме, Ольга встретила долгие годы ожидавших ее впереди сменяющих одна другую трагедий.

Сначала, в 1933 году, умирает ее годовалая дочь Майя, которую литераторы растили именно здесь, меняя пеленки на подоконниках, в не приспособленной для молодой семьи «конуре». Через три года ангина, давшая осложнения на больное сердце, уносит 7-летнюю Ирину. Одновременно с этим по ложному обвинению в антисоветской деятельности арестовывают ее первого мужа, поэта Бориса Корнилова, а затем и ее – сначала призывают свидетельницей по делу Авербаха, включенного в печально известный расстрельный сталинский список высокопоставленных сотрудников НКВД, а затем арестовывают по делу «Литературной группы» на основании выбитых у ее бывших коллег показаний, назвавших под пытками ее имя среди членов никогда не существовавшей террористической организации. В допросах и побоях этих месяцев беременная Ольга потеряла сначала одного ребенка, а затем родила мертвым второго. Бориса Корнилова тем временем расстреляли.

Вернувшись в этот дом из тюрьмы в 1939 году реабилитированная поэтесса, сказав: «Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули обратно и говорят: живи!»[30], вступила в Коммунистическую партию и попыталась снова начать «жить». Не тут-то было – за частными трагедиями Берггольц последовала общая, глобальная – Великая Отечественная война.

 
<…>
А в доме, где жила я много лет,
откуда я ушла зимой блокадной,
по вечерам опять в окошках свет[31].
<…>
 

Потеряв умершего во время блокады мужа Николая, работавшего в Публичной библиотеке и раненного при бомбардировке города во время дежурства на крыше, и отца, высланного из города за отказ стать осведомителем, Ольга, ставшая голосом осажденного города, поддерживавшая своими стихами несломленный дух ее страдавших от голода соотечественников, голосом, доносившимся из рупоров во время бомбежек, покинула этот любимый дом несмотря на все горе, что она здесь пережила.

 
Нет, я не знаю, кто живет теперь
в тех комнатах, где жили мы с тобою,
кто вечером стучится в ту же дверь…
<…>
Но этих окон праздничный уют
такой забытый свет в сознанье будит…
<…>
Я так хочу, чтоб кто-то был счастливым
там, где безмерно бедствовала я[32].
< >
 
Литература

Авербах, Леопольд Леонидович // Российская историческая энциклопедия: в 18 т. / ред. А. Чубарьян. Т. 1. М., 2015.

Башурова О.А. Молчанов Николай Степанович // Сотрудники РНБ – деятели науки и культуры: биографический словарь. Т. 3: Гос. публ. б-ка в Ленинграде – Гос. публ. б-ка им. М.Е. Салтыкова-Щедрина. 1931–1945. СПб.: [Изд-во РНБ], 2003.

Берггольц О. Борис Корнилов. 1907–1938. Продолжение жизни // Русские поэты: антология. Т. 4. М., 1968.

Берггольц О. Ленинградская поэма: поэмы, стихотворения. Л., 1976.

Берггольц О. Собр. соч. Т. 3. М., 1973.

Берггольц О.Ф. Мой дневник. Т. 1: 1923–1929. М., 2016; Т. 2: 1930–1941. М., 2017.

Быкова Г.Д. Андрей Оль. Л., 1976.

Соколовская Н. Ольга. Запретный дневник. СПб., 2010.

Особняк Набоковых
(1902 г. архитекторы М.Ф. Гейслер, Б.Ф. Гуслистый; Большая Морская ул., 47)


«У будуара матери был навесный выступ, так называемый фонарь, откуда была видна Морская до самой Мариинской площади. Прижимая губы к тонкой узорчатой занавеске, я постепенно лакомился сквозь тюль холодом стекла. Всего через одно десятилетие, в начальные дни революции, я из этого фонаря наблюдал уличную перестрелку и впервые видел убитого человека: его несли, и свешивалась нога, и с этой ноги норовил кто-то из живых стащить сапог, а его грубо отгоняли; но сейчас нечего было наблюдать, кроме приглушенной улицы, лилово-темной, несмотря на линию ярких лун, висящих над нею; вокруг ближней из них снежинки проплывали, едва вращаясь каким-то изящным, почти нарочито замедленным движением, показывая, как это делается и как это все просто. Из другого фонарного окна я заглядывался на более обильное падение освещенного снега, и тогда мой стеклянный выступ начинал подыматься, как воздушный шар. Экипажи проезжали редко…»[33].


Большая Морская улица, 47


Когда проходишь по Большой Морской улице мимо трехэтажного особняка, облицованного серым и розовым песчаником с мозаичным фризом из переплетенных тюльпанов и лилий, в глаза бросается тот самый «фонарь» в материнском будуаре – эркер на втором этаже особняка. Именно к этому окну, на котором и сейчас оригинальная медная фурнитура, прижимался маленький Володя Набоков, приходя по утрам поздороваться со своей матерью Еленой Ивановной в ее роскошный будуар, в интерьере которого до сих пор сохранилось основное убранство, в том числе и вензели в виде переплетенных букв «Е Н».

Елена Ивановна была здесь полноправной хозяйкой – этот особняк подарил ей к свадьбе отец, золотопромышленник Иван Рукавишников. Молодая домовладелица лично следила за ходом работ, давая указания гражданским инженерам Гейслеру и Гуслистому по выбору декора и материалов – так, например, Елена настояла на серо-розовом цветовом решении фасада, отвергнув предложение архитектора облицевать верхние этажи палево-желтым кирпичом с терракотовыми украшениями, что сделало бы дом более пышным и красочным. Выбор растительных орнаментов в декоре продиктован царившей в то время модой на стиль модерн – помпезные сандрики и колонны было решено заменить бирюзовым полем с золотой каймой, внутри которого мозаикой выложены яркие цветы. В средней части фасада в углублениях можно найти девять камнетесных цветков шиповника, а карниз «поддерживают» пальмовые ветви. Даже водосточные трубы украсили витыми ветками каштана, а на воротах красовались одуванчики.

Молодожены, 28-летний сын министра юстиции, юрист Владимир Дмитриевич Набоков, которого отличали «ясный ум, верное, благородное сердце и большая русская душа, управляемая твердой волею и привычками воспитания»[34] и 21-летняя Елена, переехали в этот особняк сразу же после покупки, еще на этапе ремонта и перестройки. Пока велись работы над дворовыми флигелями – конюшней, прачечной, ледником, на свет появились один за другим с разницей в год два сына – Владимир и Сергей, а по завершении всех работ над главным фасадом и интерьерами – дочь Ольга. Семья прожила в особняке 20 лет, обзаведясь за это время еще двумя детьми – Еленой и Кириллом, крестным отцом для которого стал старший брат, 13-летний Владимир.

Окна по соседству с «фонарем» – окна прилегающей к будуару затянутой шелком и отделанной резным красным деревом спальни матери семейства. Именно там 10 апреля 1899 года и родился первый ее ребенок, будущий писатель, четыре раза номинированный на Нобелевскую премию, Владимир Набоков.

«Я там родился – в последней (если считать по направлению к площади, против нумерного течения) комнате, на втором этаже – там, где был тайничок с материнскими драгоценностями: швейцар Устин лично повел к нему восставший народ через все комнаты в ноябре 1917 года»[35].

Владимир прожил в этом доме первые 18 лет своей жизни, до самой революции, болтая на трех языках, обсуждая с матерью общий для них мир синестезии (восприятия вещей разными органами чувств одновременно – так, Елена видела звуки, а Владимир ощущал цвета букв), меняя английских учителей и гувернанток, играя в шахматы с отцом, выезжая летом в любимое загородное имение Рождествено, где когда-то состоялось счастливое знакомство родителей.

Бессменный швейцар Устин, который еще в детстве ловил Володе бабочек, оказался предателем и долгое время передавал тайной полиции сведения об отце семейства Владимире Дмитриевиче, лидере партии кадетов, и заседаниях, проходивших в этом доме.

К моменту Февральского переворота 1917 года Владимир-старший находился в гуще политических событий и несколько месяцев занимал должность управляющего делами Временного правительства. За бурными днями, когда открылось «уродливо-свирепое лицо анархии»[36], политик наблюдал из этих окон – из любимого «фонаря» своего сына.

«К вечеру Морская – насколько можно было видеть из окон, в особенности из боковых окон тамбура, выходящего на улицу и дающего возможность обозревать ее до „Астории“, с одной стороны, и до Конногвардейского переулка, с другой, совершенно вымерла. Начали проноситься броневики, послышались выстрелы из винтовок и пулеметов, пробегали, прижимаясь к стенам, отдельные солдаты и матросы. Временами отдельные выстрелы переходили в оживленную перестрелку… Телефон продолжал работать, и сведения о происходившем в течение дня передавались мне, помнится, моими друзьями. В обычное время мы легли спать. С утра 28 февраля возобновилась сильнейшая пальба на площади, а также в той части Морской, которая идет от лютеранской кирки к Поцелуеву мосту. Выходить было опасно – отчасти из-за стрельбы, отчасти потому, что с офицеров начали срывать погоны и уже ходили слухи о насилиях над ними со стороны солдат. Часов в 11 утра (может быть, даже раньше) под окнами нашего дома прошла большая толпа солдат и матросов, направляясь к Невскому. Шли беспорядочно и нестройно, офицеров не было. В эту толпу, по-видимому, стреляли… Как бы то ни было, под влиянием ли выстрелов (если они были), или по каким-либо другим побуждениям, эта толпа начала громить „Асторию“. Оттуда начали к нам являться „беженцы“: сестра моя с мужем – адмиралом Коломейцовым, потом семья целая, с маленькими детьми, приведенная знакомыми английскими офицерами, потом еще другая семья наших отдаленных родственников Набоковых. Все это кое-как разместилось у нас в доме»[37].

 

После революции швейцар Устин не преминул поживиться за счет бывших хозяев, зная о местоположении всех тайников в особняке. Но многие драгоценности Елены Ивановны удалось спасти, что позволило Владимиру отправиться учиться в Кембридж, а его родителям устроиться в Берлине. И никогда больше не возвращаться на родину.

Уже понимая это, 22-летний Владимир писал из Англии:

 
< >
В неволе я, в неволе я, в неволе!
На пыльном подоконнике моем
следы локтей…
<…>
Влюбленные. В мой переулок узкий
они вошли. Мне кажется на миг,
что тихо говорят они по-русски[38].
 
Литература

Булах А.Г., Абакумова Н.Б. Каменное убранство центра Ленинграда. Л., 1987.

Гейслер М.Ф. Перестройка дома № 47 по Морской улице // Набоковский вестник. Т. 3. Дорн, 1999.

Куприн А.И. Голос оттуда. М.: Согласие, 1999.

Ледковская М. Забытый поэт. Кирилл Владимирович Набоков // Новый журнал. 1997. № 209.

Набоков В.В. Другие берега // Собр. соч.: в 4 т. Т. 4. М.: Правда, 1990.

Набоков В.В. Память, говори / реконструкция С. Ильина // Собр. соч. Американский период: в 5 т. [Т. 5]. СПб.: Симпозиум, 1999.

Набоков В.В. Стихи. СПб.: Азбука-Аттикус, 2015.

Набоков В.Д. Временное правительство и большевистский переворот. London: Overseas Publications Interchange, 1988.

Набоков Владимир Дмитриевич // ЭСБЕ. Т. 39. СПб., 1897.

27Довлатов С. Марш одиноких.
28Гиляровский В.А. Москва и москвичи.
29Берггольц О. Собр. соч. Т. 3.
30Соколовская Н. Ольга. Запретный дневник.
31Берггольц О. Мой дом.
32Берггольц О. Мой дом.
33Набоков В.В. Другие берега. С. 181–182.
34Куприн А.И. Голос оттуда.
35Набоков В.В. Другие берега. С. 180.
36Набоков В.Д. Временное правительство и большевистский переворот.
37Набоков В.Д. Временное правительство и большевистский переворот.
38Набоков В.В. Стихи. С. 31.
Bepul matn qismi tugadi. Ko'proq o'qishini xohlaysizmi?