Туда, где седой монгол.

Matn
0
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

В мирные времена нюх этот проявлялся в способности в нужное время учинить пирушку, найти для неё повод, чтобы в глазах духов и предков это не было пустопорожним переводом продуктов, и созвать не только своё семейство, но и всех мужчин родного аила. На любом совете слово бати Анхара было решающим, а когда он говорил, замолкали даже собаки за стенами шатров. И сейчас Наран собрался сказать о своём уходе именно ему.

Вокруг шатра бати Анхара целыми днями мельтешили дети, будто осы вокруг земляного гнезда, и никто не мог понять, включая, наверное, и самого старосту, какие из них его, а какие чужие. И число детей, которые укладывались спать там каждый вечер, всё время было разное. Старейшина не был таким уж старым, и вчера вечером у него появился десятый седой ус.

По этому поводу в его шатре собрался почти весь аил. Закололи нескольких баранов, достали обескровленное мясо, что возили долгое время под сёдлами, ожидая, пока из него вытечет вся жидкость и пока оно пропитается конским потом. Ковры отодвинули к стенам, скатали из них лежанки и сиденья, а прямо на полу вольготно раскинулся стол. Разложена на блюдах конина, дымит в высоком чане мясная похлёбка, тут же молоко и ягодный сок в кувшинах. После такого пира любой монгол сможет обходиться без еды следующие двое суток. Скорее всего, так и будет, поэтому мужчины ели от сердца и не было такого подбородка, что не измазан бы был соком.

Костёр посреди шатра довольно гудел, выбрасывая в небо всё больше искр и с аппетитом набрасываясь на кости, что с поклоном клали на краешек его трона.

Наран дождался, пока все соберутся и утолят первый голод. Батя был в хорошем расположении духа, шутил, общался на возвышенные темы с шаманом и ковырял в зубах длинным ногтем.

«Пора!» – решил Наран. Повсюду он видел знаки. Вон дети носятся мимо, как листья, будто бы здесь уже зародился первый весенний ветер, и отсюда, из этого шатра, он распространится по всей степи, преодолевая зимнюю стужу.

Он поднялся, выбирал из халата сухие травинки, в то время, как мало-помалу затихали разговоры и все взгляды обращались к нему. Если человек стоит долго, значит, ему есть что сказать. Молодые не имеют права привлекать к себе внимание, они могут только стоять и ждать, когда им это внимание даруют. Но такие, как Наран, редко брали слово, и через минуту установилась тишина.

Когда он почувствовал, как от напряжения дрожит под ногами земля, слова полились потоком и их было уже не остановить.

– У меня только что появился одиннадцатый седой волос в усах, – хмуро сказал батя Анхар. – Я предлагаю отпраздновать и это тоже. Но понимаешь ли ты, что две рабочих руки – серьёзная потеря для аила? Кто будет вести твоих коней, когда ты уйдёшь?

Батя Анхар был маленьким, жилистым монголом с большим плоским лицом. На этом лице с поразительной подробностью отображались эмоции и мысли. Тонкие аккуратные усы висели чуть ниже подбородка, и, глядя на них, любой понимал, зачем Анхару понадобилось чествовать каждый седой волос. Волос там было не так уж и много. Десятый свисал справа ото рта, и был аккуратно подвязан синим шнурком. Глаза раскосые и внимательные, будто две рыбные косточки.

Он поднёс ко рту чашу с брусничным соком, во второй руке ожидала своего часа и капала соком на халат баранья лопатка. Наран следил за руками бати Анхара. Кисти похожи на головы птиц на длинных шеях, и движения их от стола ко рту – как будто кормят в гнезде птенца. На правой руке не хватало мизинца.

– Я тоже иду! – пискнул Урувай.

– Кто там ещё идёт, – проревел старейшина, вмиг растеряв всю обстоятельность, и отбросил от себя полуобглоданную баранью кость. Не вытирая рук, упёр их в бока. – Покажись!

Толстяк поспешно поднялся, качая подбородком и словно раздумывая, не отвесить ли на всякий случай пару поклонов. Или с десяток.

– Я не навсегда ухожу, – торопливо сказал он. – Я провожу моего друга и вернусь. Он хороший, и я не хочу бросать его в степи одного…

– Не желаю ничего слышать, – сказал старейшина, и вытянутая для расслабления в сторону нога его задёргалась от тика.

Наран скосил глаза туда, где сидел в окружении своих сыновей дед Урувая, и ухмыльнулся про себя. Рот открыт, словно отказала какая-то мышца, по пышным усам, кое-как закрученным в косы (с тем же успехом можно было бы попытаться приручить жёсткий валежник), струится молоко.

Урувай шажочек за шажочком отступил за спину приятеля. Тело у него неповоротливое и большое, но шажочки остались самыми детскими, которые Наран видел у взрослых мужчин. Он пытался спрятаться за худощавого Нарана, но полностью это никак не получалось. Вот пытается убрать руку, пригнуть голову, чтобы не торчала над шапкой, подвинуть нужным образом ногу. Втянуть живот. Наран слушает тяжёлое дыхание. Сначала всё по очереди, потом одновременно, и в результате довольно громко пукает. Щёки и лоб наливаются краской, будто бы там, в голове, перебили какую-нибудь артерию, по шее струится пот. Но его промах всё равно никто не замечает: Наран прошит взглядами, словно иглами, и кажется, что если вдруг подожмёт ноги, то останется на них висеть.

– Ты оставляешь нас совсем одних, Наран. Мужчин никогда не бывает достаточно. Кроме того, – батя поёрзал, устраиваясь поудобнее, но новое положение тела ему тоже не понравилось, и брови поползли вниз. – Кроме того, зима наступает. Перед зимой мы беспомощны и медлительны, как улитки. Со всеми юртами, со всеми женщинами и жеребятами, и повозками… А вдруг что! Вдруг придётся сняться с места и ехать… Ае! Ты соображаешь, что делаешь? Без нашего костра ты околеешь насмерть, и, чтобы добыть твою кровь, диким зверям нужно будет самим разводить костёр.

– Я должен отправится в странствие. – Наран медленно водил глазом по собравшимся. Оба его брата были здесь, и он остановил взгляд на каждом, пытаясь расколоть каменные лица. – Я слышу голос в моей голове, который говорит, что я должен ехать.

Никакой голос в его голове не звучит, но небольшая ложь не помешает. Наран быстро взглянул на старшего шамана. Старший шаман отвёл взгляд и принялся терзать кусок конины, раздувая щёки и показывая гнилые зубы.

– Посмотри, батя! Всё написано на моём лице. Надо мной до сих пор кружит тот стервятник, что должен был склевать мне мозг семь зим назад. Может, я паду по дороге, и тогда круг замкнётся. Всё встанет на свои места. Что бы я не начинал, всё сочится сквозь пальцы, как вода. Огонь кусается, а если что поручают сделать, всё валится из рук.

– Это правда, – подал голос шаман. – Этой весной я поручал ему забить хромого жеребца и добыть кости. Он пришёл ко мне и положил нож к ногам.

Староста поднял брови.

– На ноже даже не было крови, – продолжал шаман. – Он не забил лошадь. Хромой жеребец от него убежал!

– Почему ты не сказал об этом мне? – поморщился батя. – Я бы дал ему плетей. Теперь уже поздно, он ничему не научится.

Это напоминание произвело какую-то перемену в Наране.

– Меня затошнило, и я дал тому жеребцу уйти. Хлопнул его по крупу и сказал ему, чтобы он бежал так быстро, как позволяла хромая нога.

– Он ушёл? – спросил староста шамана.

Шаман, похожий на цыплёнка куропатки с большой головой на тонкой шее, покачал головой.

– Я послал с ножом Мимира, и Мимир нашёл его в стаде.

– Видишь? Ничего не изменилось от твоей добродетели. Жеребец всё равно отдал кровь аилу, а ты заклеймил себя, как малодушный. Теперь я должен принять тебя в услужение, чтобы учить уму-разуму – или выпроводить. Вижу, ты сам хочешь второго.

Батя Анхар замолк, взгляд его пошёл бродить по столу. За спинами взрослых женщины ловили детей, чтобы уложить их спать. Снова послышалась обстоятельная речь:

– Я не мудрый старик и не шаман, но я всё равно дам тебе поучение, которое вертится на языке. Ты должен прикладывать свою доброту так, чтобы она давала плоды. Пустая добродетель хуже злобных мыслей, потому что даёт ложную надежду с одной стороны и покрывает всё туманом с другой. Ты идёшь и думаешь: крови на этом ноже сегодня не будет и за это Йер-Су должна благодарить меня. Жеребец думает: меня не будут колоть и моё сердце останется при мне. И он будет в два раза сильнее кричать и рваться с повода, когда придёт другой человек с ножом, потому что один раз уже родился заново.

Наран молчал. А потом опустился на колени и вдохнул истоптанный ногами войлок. Единственный оставшийся ус его подметал пол юрты. Веки хлюпали, будто почва после едва-едва прошедших дождей, но он ничего не мог с этим поделать.

– Спасибо тебе за важное поучение, отец. Я пронесу его через всю жизнь. Но я всё равно уйду.

Краешки губ бати Анхара от удивления поползли вниз. Отцом постороннего человека монгол мог назвать только в том случае, если он спас жизнь ему или кому-нибудь из ближних. Не важно, словом ли, делом или как-то иначе. Это самая большая дань уважения, которая возможна от одного человека к другому.

Урувай попытался сжаться в точку, превратиться в большого идола. Но его выдавала крупная дрожь. Наран поднял голову.

– Вы все относитесь ко мне снисходительно, помня, что я часть вашего аила, и помня, как мне не повезло в детстве. Ведь на первом месте семья! Но на самом деле я как подорожник, что запутался корнями с благородным ковылём. Вы не знаете, какую змею поселили с собой жить в одном шатре.

Наран щерится, показывая дырку между зубами, и женщины тихонько отползают к стенкам шатра и поджимают под себя ноги. От дальнего угла, возле костровища, на него большими глазами смотрят дети.

Староста взмахнул рукой. Наран видел, что в лице произошла какая-то перемена, но не мог ещё уяснить какая.

– Иди. Убирайся. Не желаю тебя видеть больше никогда. Женщины, соберите им поесть мяса и каши в мешок. Только не кладите самое хорошее. Мясо самое костлявое… ну, да вы меня поняли. Ну, что ты здесь ползаешь? Убирайся! Убирайся! Только не через вход. Не оскверняй мне порог своим уходом, смертник! Подними вон там полог, вылезай и никогда больше тут не появляйся.

 

Он швырнул в Нарана чашей, и тот уполз, словно большой паук, утянув за собой друга.

Только снаружи Наран понял, что произошло с лицом бати Анхара. Он же плакал! Плакал и пытался скрыть это за гневной маской и трясущимися губами. Он попытался найти в себе силы, чтобы встать с колен, но вместо этого обнаружил позыв к смеху. Вытащил его наружу, и собаки, дежурившие снаружи в ожидании костей (высосанных до конца и обглоданных: настоящий кочевник с детства знает, какое расточительство пренебрегать любой жидкостью и самой маленькой капелькой жира), бросились к нему и стали вылизывать его лицо.

Урувай бегал вокруг, тянул в разные стороны и рвал на себе волосы.

– Что ты? Что ты? Вставай!

Всё ещё катая по горлу беззвучный смех, Наран попытался подняться и тут же рухнул обратно.

– Я не могу!

– О Боже! Почему?

– Это порвались последние корешки. Я теперь как одуванчик с пушистой шапкой – целиком во власти ветра.

Семья была всем для каждого монгола. Только вместе, только когда стоят гордые шатры, этот народ может набросить на гордую степь уздечку. Одиночек она топчет. Только теперь Наран начал понимать, что то, что они задумали, может принести благо только воронам да степным собакам, которые всласть попируют над их костями.

Но отступать поздно.

Урувай, с перекошенным лицом, сам как побитая собака, убежал, сказав, что ему нужно забрать вещи, а Наран посидел ещё немного и побрёл к лошадям. Ноги подкашивались и дрожали.

Было уже темно и будто бы похолодало. Шатры стояли, как отряд древних воинов на конях, усы – разнообразные украшательства и шнурки – колыхались, когда их трогал забредший сюда неизвестно какими тропами из степи ветерок. Гнев поднимался над будто бы топором стёсанными головами чёрным дымом, а в сердце каждого трепетал едва угадываемый огонь, разгоняющий по венам кровь.

Наран шагал между ними, как забытый кем-то несмышлёный малыш, не подозревающий о том, что сейчас здесь будет драка и кровь, и смерти. Думал о том, что там, в каждом шатре, сидит по нескольку женщин и детишки. Если он был таким шатром, внутри бы не было никого. Только темнота. Не было даже огня… Нет! Нет! – Наран даже взмахнул руками от этой мысли. Там был бы пожар. Горели бы постели, трескалась от жара посуда. Горели тела неопознанных людей, словно внутренние органы, истерзанные заживляющими снадобьями шаманов.

Шатры кончились. Юноша махнул часовому и осмотрелся в поисках своего коня. Из всех лошадей семейства Наран выбрал этого приземистого, с которым всегда приходилось быть начеку. Ещё днём он загодя посадил его на корду, чтобы не искать в темноте по окрестностям, и привязал не к колышку и не к коневязи, а к единственному в округе наиболее рослому кусту облепихи. Тихо свистнул, и Бегунок обиженно покачал головой. Все его друзья разбрелись, и жеребец стёр все зубы, пытаясь размохрить верёвку.

Невдалеке паслась пегая кобылка Урувая, под стать всаднику, большая, с несоразмерно большим крупом и с изрядным брюшком. Наран привязал и её тоже.

Немного погодя появился и сам Урувай. Пыхтя, он тащил седельные сумки.

– Приходил дед, – сказал он, избавившись от груза. Лицо и затылок взмокли от пота, и косы прилипли к голове, словно два бараньих рога.

– Ругал?

– Гордился, – коротко сказал Урувай. Наран внимательно изучил лицо. Уши горели – не то от смущения, не то от того, что их хорошенько надрали. Приятель разминал плечи и раскручивал скрутившиеся от страха усы. – Сказал, что я настоящий внук его деда, раз не бросаю друзей в беде. От расстройства побил всех своих сыновей и раздал подзатыльников внукам. Я сказал, что провожу тебя до гор, а потом поверну обратно. Может, мы сможем вернуться вместе?

Наран обнял его за огромные плечи.

– На большее я и не рассчитывал, дружище. Я буду очень рад, если ты будешь рядом хотя бы до первой точки моего путешествия.

Ночь раскручивала над ними длинные хвосты созвездий. Этот день – возможно, последний ясный день перед зимой. Природа уже готовится сбросить старую шкуру, волосы на её голове увядают и начинают проглядывать длинные чёрные проплешины. Старики говорили, что осень – это старость степи, а зима – её бесконечная седина. Но на то она и богиня, что каждую весну рождается заново и раз за разом беременеет от жеребца-неба бесконечным помётом тварей, больших и малых. Шатры заключали их двоих в кольцо, словно материнские руки, и из главного оставшиеся женщины и дети начинают потихоньку растекаться по своим шатрам. Из темноты слышно похрапывание коней и хруст травы на зубах.

Рысью подбежал мальчишка со свёртком из больших листьев под мышкой. Подёргал за руку Урувая. Наран, зная, какое впечатление производит на детей его лицо и в особенности мимика, не стал поворачивать голову, а только скосил глаз.

– Ты и правда уходишь? Тятя Анхар очень разозлился.

– Правда, – Урувай опустился на корточки. – Но я ещё вернусь, чтобы сыграть тебе на морин-хууре.

Малыш посмотрел на него с восторгом. Перевёл взгляд на Нарана. Сказал:

– Все говорят: надо было выдать вам порки, да посадить в яму. Но батя Анхар, кажется, думает по-другому.

Он всунул Уруваю между дряблых ладоней свёрток и испарился.

Толстяк понюхал свёрток, пошелестел листьями лопуха и улыбнулся.

– Еда.

– Он и правда просто-напросто мог выдать мне плетей, – сказал Наран. – Батя Анхар. Зачем так расстраиваться?

Урувай сунул в рот пухлый палец.

– Он специально старался разозлиться, чтобы суметь отправить тебя восвояси. Ты откусил от его сердца кусок, приятель.

– С чего бы? – буркнул Наран. – Я же ему не сын. Хоть и назвал его отцом.

– Но он батя, самый старший в аиле, и должен быть самым заботливым. Ты ему не сын, но он отец всем нам. Понимаешь?

С минуту Наран пытался об этом размышлять. Но ни одной стоящей мысли в голову не шло. Во рту запеклась слюна.

Урувай зевнул, кадык его затрясся в сладкой судороге. Сказал:

– Я пойду спать. Ты идёшь?

– Нам нужно выехать с рассветом.

– Ты не пойдёшь в шатёр?

– Останусь с лошадьми. Хочу подготовить своего Бегуна к большой дороге. Он ведь никогда ещё не видел столько пустого места сразу, сколько нам предстоит пересечь. Представляешь? Ни единого шатра вокруг, ни единого всадника и не единой лошади. Только пустота.

Друг подумал и уселся прямо на землю. Сказал:

– Ты ведь тоже не видел.

– Да, – Наран улыбнулся. – Мы с конём будем уговаривать друг друга её не пугаться.

Глава 2. Керме.

Керме разговаривала с Йер-Су.

Отпечаток конского копыта лежал под детскими пальчиками, пыльный и значительный. Этот след изгибами, расположением комьев земли давал ей понять, что Йер-Су слушает. И Керме роняла в это раззявленное ухо бессвязные слова, всё, что не находило выхода за день, оборачивалось горячими каплями.

Сегодня лето подошло к концу. Девочка почувствовала это по тому, как изменила запах полынь и как в общий аромат, разливающийся над степью, вплели свою тонкую ниточку поздние ромашки.

Сегодня кто-то подложил ей в кровать лягушку, и они всё утро проиграли вместе. А потом, когда созвали завтракать, она каким-то образом променяла земноводное на чашу с молоком. Нельзя сказать, что медовое молоко хуже прыгучей твари, но всё же лягушку немного жалко. После завтрака Керме звала её шёпотом, но на зов так никто и не пришёл.

Сегодня она услышала от кого-то, что кони съели всю траву вокруг на дневной переход и теперь гложут лопухи и сырую землю. И что в скором времени придётся трогаться дальше. Это ничего не значит – мало ли новых мест узнавала за свою жизнь Керме, которые казались через два-три дня похожими, как два кивка головы, – просто, чтобы поговорить с сестрицей-землёй, нужно будет искать новое ухо в достаточной удалённости от шатров.

Все эти важные новости она излагала в земляное ухо, иногда наклонившись к нему очень близко, так, что рот щекотали одинокие травинки, иногда выпрямившись и роняя слова с большой высоты, как будто те вдруг обрели вес. Вокруг никого не было – Керме это чувствовала – суета аила осталась в стороне.

Когда не с кем было поговорить, она разговаривала с богами. Она никогда их не видела, но, с другой стороны, она никогда не видела ничего на свете. Так что нет разницы, разговаривать со спрятавшимся в гнезде из спутанных травинок мышонком или с богиней земли, чья коса, говорят, благоухает, как целое поле цветущего крестоцвета.

С другой стороны, разговорами она увлекалась редко. Девочки вообще все неразговорчивые, особенно те, которые уже вышли из возраста детского щебетания обо-всём-подряд, но Керме была среди них как сова среди суетливых соек.

Но если уж доверяла кому-то свои впечатления, то доверяла Йер-Су.

Тенгри Керме любила, как сурового отца. Душным знойным летом он мог ударить зазевавшуюся девушку солнечной плетью, просто потому, что она высунулась не вовремя из шатра и попалась под горячую руку. Но обычно он ласков. Керме робко улыбалась, чувствуя прикосновение к своей щеке его усов.

А в следующую минуту могла схлопотать от него пощёчину.

Зимой солнечный бог уходит на охоту в далёкие степи, иногда за великое море, и возвращался только по весне.

Посидев ещё возле лошадиного следа и поигравшись с цветком кашки, Керме бежит в аил. Босые пятки щупают землю, узнают кочки и впадины, которые она уже проходила по дороге сюда. Время к вечеру, а ещё нужно сделать дневную работу, к которой она пока не приступала. Замесить глину, комками которой будут выкладываться очаги в шатрах на новом месте, доплести из гибкого сушёного вьюна корзинку.

Возможно, потом, под шептание ночных мотыльков, бабушка снова расскажет ей какую-нибудь сказку. Выведет из шатра и скажет:

– Чувствуешь? Это ветер. Познакомься и узнай его лучше. Это твой муж. Ты слепая и никому не нужная, поэтому твоим мужем будет ветер. С ним ты сможешь танцевать любой танец, который захочешь.

Керме жмурится, навострив нос.

– Из какого он аила?

– Его аил на облаках. Золотые шатры стоят там, и войлок его прошит белыми серебряными нитями. Бывает, он утаскивает шатры нашего племени к себе на облака.

– А как выглядят облака?

Бабушка молчит некоторое время, и Керме словно бы снова ощущает пальцами складки на её лице.

– Бедная. Ты никогда их не увидишь.

– Но я смогу потрогать, если Ветер увезёт меня на своё коне.

– Счастливая, – вздохнула бабушка и больше ничего не сказала.

Керме хотелось снова послушать про ветер. Другие девочки в её возрасте уже знали, за кого пойдут замуж. У них было преимущество: они росли вместе со своими будущими мужьями, вместе учились ездить верхом и носились под ногами взрослых в то время, как те занимались своими скучными и важными делами.

У Керме же не было никого. Кроме, может быть, Растяпы, да дырки в земле, с которой иногда можно было поговорить по душам.

Поэтому, когда появился небесный странник, перед которым склоняется трава, а небесные овцы бегут, как от огня, она страшно обрадовалась и вцепилась в бабушку, по её выражению, «что голодный клещ». Пусть Керме никогда его не видела, пусть, но зато она знает, что когда-нибудь окажется там, в расшитом золотом шатре на самой верхушке облака…

Сегодня останусь и послушаю сказку. Упрошу старую ещё раз рассказать про повелителя небес и про его девятиногого коня. А завтра нужно будет улизнуть пораньше, чтобы проведать овец и Растяпу.

Девочка не выбиралась к ним – страшно подумать! – со вчерашнего дня.

Керме любила быть с овцами. Иногда ей доверяли пасти их, хотя при этом всё время кто-то находился неподалёку. Она не знала, что такое зрение, но уши, как два пугливых зайчика, исправно доносили, что делается в округе. Неведомый сторож ходил туда и сюда, стукая по голенищу веточкой ольхи.

Хотя зачем их пасти, Керме не понимала. Они прекрасно кушают и без её присутствия и не сдвинутся с места, даже если дождь промочит шкурки насквозь. Но сознание ответственности, несколько большей, чем ответственность за заплату на халате какого-нибудь из многочисленных её братьев, подогревало изнутри.

Среди этого мягкого, постоянно колышущегося облака тепло и хорошо. Будто закутывают в шерстяное одеяло, только оно ещё и живое. И пахнет не так, как мёртвые шкуры, которыми устлан пол в шатре. Иногда бабка искала её и звала: «Керме! Керме!» – но Керме не отзывалась. Она засыпала, уткнувшись носом в шею какой-нибудь овцы; и кудряшки щекотали ей ноздри. Просыпалась, только чтобы согнать с себя переползшее с животного насекомое, и снова проваливалась в зыбкую дрёму.

Если спать не хотелось, Керме сидела и слушала дудочку пастуха. Это Отхон: его дудочка всегда с хрипотцой, как будто в неё набили земли. Хорошо, что он её не видит. Шуточки Отхона всегда глупы и безобидны, иногда он даже неплохая компания, но обычно в такие моменты Керме хотелось побыть наедине со своим стадом. Она считала себя частью этой кучерявой дышащей массы. Иногда даже ложилась на живот и, чувствуя, как по лицу скользят дряблые овечьи губы, жевала вместе с ними жухлый чабрец.

 

Рано или поздно её находили и вели домой.

– Что мне тебя привязывать, как собаку? Ищай тебя потом, свищай. Не досвищаешься, – серчала бабка. Хотя знала, где её найти утром и днём, и в любое остальное время. Стоило только получше поискать.

Бабка вырастила её с самых малых лет. Первое слово Керме было «баба», а ещё «куня», что означало «кузнечик», и «шаво», что могло означать либо «шершаво», либо «жарко». Ручонки тянулись, казалось, сразу во все стороны, уши и нос росли вперёд всего остального, словно посаженые в благодатную почву луковицы маньчжурского лука. У нее отсутствовало зрение, но был целый ворох других чувств. Про маму она не расспрашивала – слишком много в аиле женщин, которые могли быть её матерью. Они не делали никаких различий между нею и остальными детьми, и малютка могла запросто засыпать в чужом шатре, обласканная чужими руками. А когда стала старше, подумала: если уж всё воспитание заключалось в кормлении грудью, то спасибо: не хотите кушать – никто не заставляет. Мы покушаем сами. Тем более что есть такая замечательная бабка, которая рассказывает ей сказки и вытирает сопельки, когда суровые морозы загоняют на весь день под одеяло…

И точно так же её отцом мог быть муж любой из этих женщин. Должно быть, он и сам уже забыл, что вот этот слепой зверёк с почти белыми глазами – его родная кровь.

Керме пробиралась по муравейнику-аилу, находя одной ей ведомые знаки. Возле первого шатра запах лука и сушёных грибов. Неприметно вкопанный в землю маковый стебелёк возле места, где готовят самую вкусную ягодную кашу. Женщина-хозяйка там изрядная ворчунья, но вот кашу, которую она носит раз в неделю к общему столу, все дети уплетают за обе щеки. Пропахшее чужим дымом кострище, настолько чисто вытоптанное, что вряд ли кто-то его замечает, кроме Керме. Они здесь только третью неделю, а с зимы здесь стоял другой аил… Она на верном пути. Потоптаться, подождать, пока четыре человека тащат мимо что-то большое. Детское воображение нарисовало огромную личинку, за которую сражаются и которую таскают туда и сюда муравьи. Вот мерный скрип и беспокойные голоса: то чистят от грязи и смотрят повреждённое копыто, и девочку окатывает тяжёлым горячим запахом – животным беспокойством. Здесь живёт лошадиный лекарь, очень уважаемый всеми старик.

Вот наконец и дом. Прошмыгнула в шатёр, налетела на кого-то из мужчин и нырнула с испуга под валяющуюся у самого входа подушку. И так же, прижимая подушку к голове, проползла на женскую половину.

Пахнет дымом. Может, бабуля будет что-то готовить.

– Это ты, слепой тушкан? – голос старухи, слегка чем-то затруднённый. Керме представила, как она сидит, сжимая в уголке рта иголку из рыбьей кости. Руки заняты шитьём.

– Я, бабуля! – отвечает, удостоверяясь, что взрослый мужчина покинул шатёр.

– Поди сюда, чертовка. Сегодня для тебя особое занятие. Лёгкое. Можешь немного отдохнуть от своего каждодневного сидения на моей шее. Только не спи, – бабка спустила на неё всю свою словесную воду, доканчивая на шитье последние стяжки, и только потом перешла к сути: – Бебеку нужен отвар из горьких трав. Вот и они лежат, видишь, я уже сама встала и всё для тебя собрала. Вот полынь, вот чабрец… даже разожгла огонь и поставила воду.

– А ты? – упавшим голосом спросила Керме.

– Мне нужно дойти до Тары. Накопилось что-то, что двум старым женщинам в расцвете лет нужно обсудить.

Керме сразу поняла, что спорить бесполезно. «Если бы я прислушивалась, что жужжит над моим ухом каждая муха…» – сказала бы непременно бабка. Девочка уже давно решила про себя, что в старости ни с кем ничего и никогда не будет обсуждать. Даже если вдруг все мужчины разом начнут ходить на голове. А когда между её ног будут суетиться собственные малыши, все время пойдёт только им. И конечно же, никакой работы. Для них она всё будет делать сама.

Керме не злилась. В конце концов, эта бабка – не её мама и даже, может быть, не родная её бабушка.

Девочка осталась одна. Под котлом шипел горящий дёрн. Иногда он плевался, с резким свистом выбрасывал искры, и тогда она вздрагивала, суча ногами, пыталась сильнее вжаться в стенку шатра.

Огонь был ей врагом. Этот большой змей, волокущий тело сквозь дыру в потолке юрты и обратно, вновь и вновь старался тяпнуть её горячими клыками – раскалённым краем котла.

Девочка приближалась к нему осторожно. Рядом с огнём нельзя было пользоваться острыми предметами и вообще держать в руках нож или иглу. Огонь – тонкошеий небесный скакун, нервный и стремительный, может наскочить на острое и распороть себе брюхо. И тогда огня аилу не видать до самого конца времён.

Орудовать топором рядом с живым огнём тоже нельзя. Так же, как и рядом с текучей водой.

Однажды она уже встречалась со змеёй: когда-то давно, когда мама-земля ещё не отпускала её далеко от себя, брат нашёл для неё полоза. Сказал, что держит ягнёнка, но Керме сразу поняла, что это не ягнёнок. То, что протягивал ей брат, было холодным и вертлявым, как земляной червь. И когда девочка почувствовала под пальцами холодное тело в тугой скользкой коже, когда голова, похожая формой на рыбу-краснопёрку, ткнулась ей в ладонь, Керме закричала и кричала до тех пор, пока не прибежала бабка.

Брата пожурили, хотя к тому времени он уже приделал себе лошадиные ноги, так что журить пришлось оставшуюся после него тень. Керме слышала, что взгляд Тенгри выжигает на земле от каждого живого существа такое специальное пятно, и считала, что тень уж точно никак не может поспеть за зайцем – и за удирающим братцем. Керме же ругали несравнимо сильнее за то, что переполошила своим криком весь аил.

Следовало приблизиться к этому змею, вдохнуть его запах, от которого изнутри рвался кашель или сильная икота. Опустить ему в пасть подношения в виде трав, стараясь, чтобы горячая желчь из пасти змея не укусила тебя за ногу.

Но это была работа, такая же, как следить за овцами, и Керме делала её без жалоб. В такие минуты она думала о Растяпе. Иногда её забывали на лугу или же просто не могли найти, и тогда Керме оставалась ночевать с овцами. Это были лучшие ночи в её жизни. И лучше любой пастушьей дудки – хоть Отхона, хоть кого ещё – был для неё стрекот кузнечиков и крик ночных птиц.

Вечером бабка не вернулась, зато заглянул сам Бебек. Керме к тому времени уже со всем почтением затушила костёр. Молча он прошёл мимо, как всегда угрюмый, как не ведавшая долгое время воды земля, и вышел, прижимая остывающий котёл к груди. Бебек – помощник и старший сын лошадиного лекаря. Должно быть, сегодня они будут кого-то лечить этим горьким отваром.

Мужчин она побаивалась, хотя в общем-то существами они были добрыми. Но эта их способность становиться вдруг непомерно большими… четыре дрожащих ноги восходили к шатрам Тенгри, и девочке мерещилось, что вот сейчас солнечный бог спустится, натянет эти ноги-струны на свой морин-хуур, и сыграет громоподобную, очень страшную степную песню. Керме робела, слушая их величие и едкий, кислый запах, их песни грубым голосом, фырканье и прядание губами.

Много позже она узнала, что лошади и мужчины – это не одно и то же. Что лошади по нраву очень добрые, хоть и гораздо беспокойнее овец, и даже иногда разрешают покормить себя корнеплодами. Мужчины о двух ногах теряли стремление куда-то лететь и орать, тоже были довольно милыми, хоть обычно не обращали на таких, как Керме, никакого внимания. Они собирались возле очага – долгими вечерами Керме слышала их мерное бормотание – и вели свои непонятные разговоры. Лился по чашам кумыс, женщины подносили еду, и стоял душный аромат пареного мяса.

Потом кто-то брал музыкальный инструмент, и Керме оказывалась на охоте.

Ради этого она могла часами сидеть в уголке женской половины, зарывшись в одеяла, слушать непонятные и неприятные запахи, ради этого она готова была оставить ненадолго своих овец.