bepul

Воронеж

Matn
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Яков взял баллон и вышел в коридор. Коридор был общий, с низким крошащимся потолком. Когда идёшь, постоянно задеваешь головой керосиновые фонари. Керосин подавался по тонким резиновым трубкам. В некоторых местах, где земля обсы́палась больше, они были видны.

Кое-где трубки давали течь, и керосин лёгкими пахучими каплями сочился на землю. Люди подставляли тазы, бидоны и жгли его в жилищах.

Квартиры лепились одна к другой – норы три на три метра. В иных уж и стен не было: сходят люди на базар, купят какую-нибудь тряпку, повесят вместо занавески – и живут. Со стороны коридора тоже занавески, куда хочешь, туда и входи, хотя брать, конечно, нечего – третий ярус ведь, шантрапа… Если у кого и есть что в городе, то пониже. Там почти у всех двери, и квартира на квартиру похожа, а начиная с сорок пятого яруса вообще вход по особому разрешению.

«Ох, душно!» – как стон откуда-то сверху, и понять трудно, то ли и вправду кто-то вздохнул, то ли показалось, то ли крыса под потолком прошелестела. Яков открыл вентиль у баллона и закинул его к соседу за занавеску, где шуршала, копошилась, чавкала душная серая масса. Яков представил, что будет через секунду: баллон, подскакивая и оставляя за собой бурый газовый шлейф, покатится по полу. Крысы неохотно будут уступать ему место, кто-нибудь попробует укусить, но через мгновенье все забьются в конвульсиях, раздуваясь на глазах…

– Ну чё, заморил крысюк? – спросил появившийся откуда-то сбоку дядя Сеня.

– Не видишь, что ли? Заморил, понятно.

– Ну ладно, Яшка. Хоронить мы будем – кому здесь чего надо? Свиньи стали – не люди. Бери лопаты… Помнишь, как Лидку-то хоронили?

…Милиционер был пожилой, полный, с тяжёлыми грязными морщинами.

– В общем, так, – сказал он и поковырял в зубах, – квартиры выбирайте, какие хотите, талоны у всех на руках, раздатка на пятом ярусе. Если что, наше отделение в пятьдесят третьей. – И ушёл.

– Ну че, дядь Сень, где располагаться будем?

– Да здесь и будем. Мы ж не двужильные. Куда всё это тащить? – махнул он на потрескавшиеся кровати, стулья и стол.

– К-хм… Ты, дядь Сень, тащи пока, а я вон дамочке помогу.

– Ух ты, помощник, – засмеялся дядя Сеня, рассыпав по губам кривые жёлтые зубы. – Ну давай, давай уж.

Ничего тогда не предполагал Яков, а просто увидел в ещё сыром от непросохшей земли коридоре девушку, бьющуюся с кроватью – никак она не могла затащить в свою квартирку эту кривую колдобину. И что-то накатило на Яшку – не жалость, а просто сделалось внутри как-то пусто и холодно, словно ветер осенний там гулял. И потом – ощущение из раннего детства, как вкус давно забытого пирожного: запах комнаты, дома, и уже где-то далеко-далеко в душе он словно бы слышал тиканье часов. Только каких часов, и зачем это они вдруг застучали, не смогли б ответить ни Яков, ни душа. И припомнилось: стоит он на берегу пруда, и ветер тёплый-тёплый, небо над головой ласковое, деревья шелестят заветно, тайно. И в то же время кажется, что обрушится сейчас на тебя что-то большое. Но это не страшно, совсем не страшно – ощущение внутри, как перед прыжком в бездну: вот она, ужасная, но зовущая. И снова внутри тихо, а потом уже сильнее бьётся – часы или сердце, но удивительно точно отмеряет время, а пустота… эта пустота внутри всё сосёт, всё зовёт куда-то, но обрывается вдруг, и лишь одна леденящая тоска, и кровь стынет в жилах. Хочется крикнуть, но крик затухает в горле и вырывается наружу хрипом, как стон. Яков открывает рот, словно думая, что тоска, как птица, вылетит сейчас из глотки, устремившись в далёкий Воронеж, и никогда уж не возвратится, но во рту гуляет лишь аромат прелых листьев…

И вот тогда Яков заплакал – от этой страшной, разламывающей душу тоски, от безудержного ничего, готового в любую секунду навалиться и раздавить его. Плакал он нечасто, а уж по такому поводу… Но сдержал он слёзы, наскоро вытерся тыльной стороной ладони, подошёл к девушке и спросил сиплым срывающимся голосом:

– Вам помочь? – и прокашлялся.

– Помочь? Да-да, конечно.

Девушка встрепенулась, как птичка, – очень похожа на птичку: маленькая, худенькая, как ребёнок, и голос… голосочек тоже, как у ребёнка, – совсем ангельский, и платье ситцевое – совсем уж бледное, застиранное. По тем временам, когда люди ещё не очень обносились – непривычно заношенное. Но главное, что больше всего поразило Якова – глаза, очень большие, прямо-таки огромные глаза, коричневые и такие глубокие – Яков захлебнулся. И снова внутри заколотилось, забилось, и не убежать от этого… Он сгреб в охапку железную кровать, прижал её к себе, будто думал, что она возьмет на себя, вытянет боль. Ребристые бока кровати глубоко врезались в его тело.

– Куда? – язык ворочался тяжело, как в колоколе.

– Вот сюда. Здесь…

Яков поставил кровать и, почему-то совершенно без сил, повалился на неё. Пружины тяжело ухнули под его телом и, непривычные к такой тяжести, заворчали, глубоко осели. И провалилось всё вдруг, разом рухнуло куда-то…

Выбив окно, он взлетел над землей высоко-высоко, она стала видна вся – грязно-синий шар, и вдруг прямо под ним – огромный белый гриб ядерного взрыва… Но вот он снова на земле. Вокруг бескрайняя степь, заросшая травой. До горизонта ничего не видно, кроме этого поля, сплошь изрезанного железнодорожными путями, по которым ходят небольшие оранжевые тепловозы, толкающие перед собой платформы. На платформах – головы, огромные головы, они высматривают на полянках меж путями людей. Стреляют молниями из глаза, убивают. Не убивают только эфиопов. Это они, склонив головы, стоят на коленях, но в глазах их весёлые искорки, словно бы играют в рабов.

Меж ними ходят надсмотрщики: все ли эфиопы?

«Подними голову!» – и Яков поднимает искажённое страхом лицо. «Эфиоп», – доносится до него голос уходящего надсмотрщика, тихий, словно дыхание неведомого Воронежа, и настоящие эфиопы с удивлением смотрят на чужака. И смотрит Яков на свои руки – Господи, они и впрямь потемнели – это он стал эфиопом. «У каждого в душе…» – толкует Яков кому-то. «Что же, что же я хотел сказать? О чём?»