Kitobni o'qish: «Обманувшая смерть»
Посвящается памяти доктора Федора Петровича Гааза, и всех московских докторов, боровшихся с эпидемией холеры в 1830 году
Любое использование материалов данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.
© Малышева A. В., Ковалев А. Е., 2015
© ООО «Издательство АСТ», 2016
Глава первая
Нежданный гость московского губернатора. Шут и царь. – Геракл исповедуется в своих подвигах. – Одна трогательная родственная встреча и дуэльный пистолет с золотой монограммой
Губернатор московский Дмитрий Владимирович Голицын привык обходиться без услуг цирюльника – то была его старая прихоть, с годами ставшая чем-то вроде безобидной мании. В наместническом доме на Тверской, из которого он не выезжал все последние дни, Дмитрий Владимирович брился обыкновенно по утрам перед большим зеркалом в приемной зале, напевая при этом что-нибудь фривольное по-французски, чаще всего из Беранже. В эти ранние часы его обычно никто не беспокоил, и даже слуга, приносивший нагретую в медном тазу воду, полотенце и все необходимые для бритья приборы, тотчас удалялся на цыпочках. «Большими талантами Господь меня не наделил, но уж для освежения собственной физиономии я не нуждаюсь в посредниках», – обычно говаривал он, чем вызывал удивление у многих светских господ, не умеющих шагу ступить без слуги и цирюльника, и даже прослыл последователем Руссо.
…Встав довольно поздно, в десятом часу утра, Дмитрий Владимирович накинул на плечи расшитый золотом халат и в полном одиночестве скоблил перед зеркалом щеку, с наслаждением бубня себе под нос незатейливый мотивчик о молодке Клодин, голышом купавшейся в речке. Но вдруг случилось нечто, заставившее его запнуться и проглотить изрядную долю вспененного мыла, покрывавшего его губы. В зеркале рядом с его отражением возникла фигура государя-императора. Высокий, статный, в военном мундире, с правильным бледным лицом античного героя, император смотрел пристально и загадочно. Губернатор от неожиданности уронил бритву в таз. Будучи человеком очень близоруким, он начал поспешно искать в карманах халата складной лорнет, но тут отражение, которое он принял за оптический обман, заговорило.
– Что, Митя, не ждал меня в гости?
Сомнений не осталось – этот голос невозможно было забыть! Голицын обернулся и забормотал по-французски:
– Ваше Величество… Извините, что я по сю пору не одет… В городе холера, а я вот заспался до десяти… Комитет вчера допоздна засиделся…
Всем было известно, что сам император встает чуть свет и терпеть не может лежебок. Леность Николай приравнивал к разврату.
– Нет нужды оправдываться! – воскликнул также по-французски Николай, окончательно обретя в глазах губернатора телесную оболочку. Приблизившись и заключив старого приятеля в объятия, он проникновенно произнес: – Я извещен о том, мой друг, что вся Москва благословляет вас!
Москва, и в самом деле, была признательна своему градоначальнику за меры, которые он принял еще до начала эпидемии. Голицын относился к той породе людей, которые кажутся слабыми и безвольными в обычной обстановке, но перед лицом опасности вдруг становятся мужественными и решительными. В созданный им Комитет по холере входил весь цвет московского купечества. За каждым купцом губернатор закрепил определенный район города. На пожертвования открылось более двадцати новых лечебниц. Купцы на собственные средства приобретали для них кровати, ванны и прочее оборудование. Простые горожане бесплатно нанимались в смотрители больниц и следили за тем, чтобы пожертвования не стали добычей чиновников и служащих, а употреблялись по назначению. Из государственной казны не было взято ни копейки. Студентов Московского университета губернатор призвал в сиделки и ординаторы, в фельдшера и письмоводители. Никто не отказывался от добровольной мобилизации, студенты без страха перед болезнью устраивались волонтерами в больницы города. Полиция строго следила за скоплением народа на улицах и за тем, чтобы специальные фуры с лошадьми оперативно убирали с тротуаров трупы. В огромном городе, зараженном страшной болезнью, не наблюдалось паники, все было подчинено порядку и дисциплине. Губернатор часто проезжал по городу в открытой коляске, посещал больных в палатах лечебниц, всем своим видом показывая, что надо сохранять спокойствие. Москвичи еще со времени последней чумы верили, что перед мужеством отступает любая зараза и что, напротив, страх способствует ее распространению. Старожилы вспоминали в эти дни наместника Екатерины Великой, графа Петра Семеновича Салтыкова, который бежал из зачумленной Москвы в подмосковное имение, прихватив с собой войско и даже пушки. Герой сей защищал себя пушками от чумы.
– Я вообще-то ждал со дня на день Бенкендорфа, – все еще ошеломленный появлением императора, признался Голицын. Он хотел было стереть полотенцем мыльную пену с щек, но Николай остановил его:
– Продолжай заниматься туалетом, не обращай на меня внимания. – Он одновременно перешел на русский и на «ты». – Алекса задержали в Петербурге неотложные дела. Обещал прибыть завтра утром.
– До сих пор не могу поверить, что это не сон, – покачал головой Дмитрий Владимирович, – и что ты решился приехать в холерную Москву. Еще вчера я получил от тебя срочную депешу с указаниями и думал, что ты далеко и в безопасности… Зачем же было так рисковать собой, дорогой Никс?
– Об этом после потолкуем, – ушел от ответа Николай Павлович, – ты мне расскажи лучше, что в городе происходит?
Император ходил по гостиной, сложа руки за спину, и с интересом рассматривал портреты московских губернаторов, будто видел их впервые. Он внимательно вслушивался в каждое слово, произносимое Голицыным.
За последние два дня обстановка ухудшилась, счет умерших от холеры уже пошел на сотни. Однако некоторые доктора до сих пор использовали напрасные кровопускания, преспокойно отправляя на тот свет своих пациентов. Улицы и дома посыпались хлорной известью. Горожане предпочитали окуривать комнаты можжевельником, наполнять сосуды дегтем и расставлять их во всех помещениях. Сделались популярными «уксус четырех разбойников» и диета без овощей и фруктов.
– Гааз и Маркус в один голос уверяют меня, что много заразы идет от арбузов, привезенных из Астрахани, а также наших московских яблок, – признался Дмитрий Владимирович, – но запретить купцам торговать овощами и фруктами я не могу. Это вызовет бунт!
– Надо запретить, Митя, – строго произнес император, – я лично буду говорить об этом с купцами. – И, оторвавшись, наконец, от созерцания очередного портрета, взглянул на старого приятеля прямо: – Ну а что в больницах происходит? Кого-нибудь удается излечить от заразы?
– Слава богу, пошло дело! – радостно сообщил губернатор. – Первым был спасенный мальчишка в Старо-Екатерининской, у Гааза. За последние дни у него же еще трое встали на ноги. У Гильдебрандта-младшего в Университетской лечебнице большие успехи, сразу восемь человек пошли на поправку. Ну а в Мещанской больнице смоленский доктор Хлебников за двое суток девятерых поднял!
– Молодцы! – от души похвалил Николай Павлович. – Ты мне вот что, докторов сегодня, ближе к вечеру, собери! Поговорим о кровопусканиях…
Слух о прибытии императора в Первопрестольную быстро разнесся по городу, и, когда государь выходил из губернаторского дома, Тверская уже была заполнена людьми. Жандармы напрасно просили горожан разойтись, упирая на то, что скопление народа способствует распространению болезни.
«Никого не разгонять!» – приказал император и велел вести его в часовню Иверской Божьей Матери. Там, встав на колени, долго молился. Вокруг часовни собралась плотная многотысячная толпа. Узнав, что государь молится, люди тоже вставали на колени и молились. В конце Его Величество приложился к образу, и его примеру последовали сопровождавшие его генерал-адъютанты Адлерберг и Храповицкий, флигель-адъютанты Кокошкин и Апраксин и граф Толстой. Доктора Арендт и Ерохин с ужасом взирали из окна кареты на огромное скопление людей.
Народ встретил вышедшего из часовни государя возгласами:
– Мы знали, что ты будешь!
– Где беда – там и ты!
– С тобой нам сам черт не страшен!
Николай Павлович поднял руку в белой перчатке, отчего сразу установилась тишина, и сказал короткую речь.
– В прежние времена говорили: «Близ царя – близ смерти!» и шли за своего царя на смерть. А сегодня я говорю: «Близ народа – близ смерти!», и нисколько не страшусь этих слов, и готов умереть за свой народ. Держитесь, братцы!
У многих на глазах выступили слезы. Кто-то закричал:
– Ура! Теперь не пропадем!
Толпа дружно подхватила: «Ура-а!» Потом провожали всем миром карету императора до самого Архиерейского дома, где «Его Императорское Величество изволил иметь жительство».
В первые минуты своего пребывания в Архиерейском доме он распорядился подать ему перо и бумагу, намереваясь написать письмо императрице, а также предписание тверскому губернатору. В обоих случаях был весьма краток, потратив на послания не более получаса. Отдал их фельдъегерям, после чего велел поменять карету на открытую коляску и поехал в Успенский собор Кремля, вновь сопровождаемый толпами народа.
Митрополит Филарет встретил государя на ступенях храма со слезами на глазах. Благословив его крестом, владыка воскликнул в наступившей тишине: «Благословен грядый на спасение града сего!.. Такое царское дело выше славы человеческой, поелику основано на добродетели христианской…»
Отстояв молебен, Николай Павлович проехал по главным улицам города. Стоя в коляске, он приветствовал москвичей. Кажется, вся Москва в эти часы высыпала на улицы, несмотря на то, что эпидемия заставляла горожан прятаться по углам и лишний раз не высовывать носа. Желание видеть государя преодолело страх. Люди крестились, целыми группами вставали на колени. «Ах! Ты отец наш!» – слышалось отовсюду. «И мор-то тебя не устрашает!» – кричали радостно. «Буди с тобой благодать Господня!» – шептали в слезах.
Император не поленился свернуть в яблочные ряды и обратился к купцам с просьбой приостановить торговлю, потому что «фрукты и овощи вредны при теперешнем поветрии, а потому нужно прекратить продажу особенно яблок и арбузов!» Один из купцов поклонился государю в пояс и сказал: «Извольте, батюшка, Ваше Величество, приказать, что для православных полезно, и мы исполним вашу волю!» Однако другие торговцы зароптали. Если они не будут продавать фрукты и овощи, то разорятся, и их семьи пойдут по миру. «Не дадим вам разориться, братцы!» – пообещал государь и поехал обедать к губернатору.
Князь Дмитрий Владимирович быстро нашел выход. Купцы собрали так много пожертвований на холеру, что из этих денег можно взять часть на вознаграждение торговцев, которые временно прекратят продажу фруктов и овощей. Подумав немного, Николай Павлович сказал: «Нехорошо брать из пожертвований. Сие народ наш может растолковать неверно. К тому же мы не знаем, сколько еще продлится поветрие. Арендт говорит, что до холодов, а это значит, целый месяц ждать! – Он сделал паузу, а потом твердо заключил: – Заплати торговцам из казны, Митя!»
Вечером у Архиерейского дома собралось все московское купечество. Городской глава держал в руках поднос с большим караваем и солью. Однако государь, выйдя на крыльцо, прежде всего обратился к собравшимся с речью:
– Узнав о бедствиях Москвы, я сам сюда приехал разделить с вами опасности. По донесениям, кои я имею, Россия лишилась по сие время более двадцати тысяч человек от холеры. Я желаю, чтобы взяты были строгие меры против сего зла, и чтобы вы содействовали всеми силами правительству. Много вреда причиняют овощи и плоды. Я сам был сегодня в яблочном ряду, говорил с торговцами; один из них был столь благоразумен, что тотчас согласился на прекращение торга своего, а прочие представляли о разорении, которое потерпят. Согласен, нельзя, чтобы в теперешнее время все мы имели недостатки и убытки, поэтому я приказал губернатору Голицыну, чтобы всех их вознаградили из казны, но продажа должна прекратиться немедленно!
Купцы угрюмо молчали, и только городской глава подал голос, ответив за всех:
– Исполним все, что прикажете, Ваше Величество…
– Закроем торговлю фруктами, так и быть, – поддержал еще кто-то. Остальные продолжали хранить безмолвие.
Чтобы разрядить обстановку, император спросил у городского главы:
– Много больных в вашем сословии?
– Самая малость, Ваше Величество, – ответил тот, – зараза эта более заключается в простом народе.
– Я хотел приехать сюда с императрицею на выставку русских изделий и погостить у вас, в Москве, – признался государь, – но смутные сии обстоятельства помешали нам исполнить желание наше.
Стоявший рядом с городским главой советник коммерции Титов, организатор выставки, тотчас вступил в разговор:
– Ваше Величество, выставка будет отсрочена по причине нынешних обстоятельств, – и с льстивой улыбкой на лице добавил: – Москва надеется не лишиться счастия иметь в стенах своих царскую фамилию.
– Увидим! – вдруг резко произнес император. – Может, Бог это и устроит!
После этих слов он взял из рук городского главы поднос с хлебом и солью и быстрым, военным шагом удалился в свои покои.
Много было желающих из дворянского сословия засвидетельствовать свое почтение государю-императору, но Николай приказал никого к нему не допускать, кроме князя Голицына.
Уже поздно вечером, почти ночью, в наместническом доме собрали начальников специально созданных временных больниц и отделений для холерных больных. По просьбе Арендта император держался от них на некотором расстоянии. Похвалив докторов за труды и усердие, Николай строго-настрого приказал им прекратить кровопускания у холерных, ведущие к гибели людей. А также просил не делать сословного различия между больными, и относиться к самым беднейшим жителям Москвы с уважением, и окружать их такими же заботами, как и остальных. В конце добавил, что в ближайшие дни сам намерен посетить несколько больниц.
Несмотря на то что император отошел ко сну непривычно поздно и день выдался невероятно насыщенным, встал он, по обыкновению, в шесть утра. Спал на своей раскладной походной кровати, которая в Зимнем дворце стояла у него прямо в кабинете. Сделав зарядку с карабином, который везде с ним путешествовал, император приказал подать чай и принялся писать письма. Лакей доложил, что ночью прибыл Бенкендорф и что Александр Христофорович уже изволили проснуться и просят его принять. По утрам друзья часто чаевничали вместе, обсуждая насущные политические вопросы. Это стало уже почти привычкой. Николай Павлович не преминул воспользоваться появлением старого приятеля.
Черные круги под глазами шефа жандармов свидетельствовали о том, что он не ложился спать этой ночью.
– Когда прибыл? – поинтересовался император.
– Два часа назад, Никс, – признался Бенкендорф, – торопился изо всех сил.
– И снова, конечно же, ехал верхом, – с упреком констатировал Николай, – хотя в карете мог бы поспать.
По старой юношеской привычке, когда Александр Христофорович еще служил курьером у императора Павла, он всему предпочитал верховую езду с заменой коней на каждой станции. Бенкендорф считал этот способ передвижения самым быстрым и надежным.
– И возраст, и солидное положение твое предполагают… – начал было читать ему нотацию император, но вдруг остановился и, пристально посмотрев на старого друга, у которого большая часть головы уже давно была лишена волос, а в рыжеватых бакенбардах все явственнее выступала седина, махнул рукой: – Впрочем, тебя уже поздно переделывать, Алекс. Тевтонский дух в тебе неистребим!
– Для остзейского немца, родившегося в России, весьма лестно, что его попрекают тевтонским духом, – усмехнулся Бенкендорф.
Потом заговорили о делах. Николай живо описал весь вчерашний день, особо заострив внимание начальника Третьего отделения на встрече с московским купечеством.
– Не могу сказать, что сие собрание пришло в восторг от моей просьбы прекратить торговлю овощами и фруктами. За всех отвечал городской глава, остальные угрюмо молчали.
– Купцы теряют большую прибыль, – заметил Александр Христофорович, – любое вознаграждение только отчасти компенсирует им убытки. Думаю, на окраинах города, среди бедноты, они все-таки продолжат торговать.
– Мы не должны этого допустить! – твердо заявил император. – Возьмешь торговлю фруктами под свою ответственность!
Затем говорили об оцеплении города, о создании карантинов на Петербургской дороге, об обязательной дезинфекции, то бишь окуривании всех выезжающих из города, и о многом другом, связанном с теперешней ситуацией.
Неожиданно среди утренней тишины за дверью раздался глухой удар, будто на пол уронили огромный куль с мукой. Бенкендорф вскочил и бросился к двери. Он хотел было ее резко открыть, но что-то помешало ему это сделать. Приоткрыв ее все же на несколько дюймов, Бенкендорф разглядел лежащего ничком человека.
– Упал лакей, который только что подавал нам чай, – сообщил он императору. – По всей видимости, лишился чувств. Поэтому дверь не поддается.
– Давай вместе попробуем! – предложил Николай.
Они вдвоем налегли на массивную дубовую дверь и сумели расширить щель настолько, чтобы можно было через нее протиснуться. Оказавшись в тесной лакейской, они бросились было поднимать беднягу, но Бенкендорф, опомнившись и отстранив императора, благоразумно сказал:
– Не будем делать глупости, Никс! Отойди в сторону!
Начальник Третьего отделения перевернул слугу на спину. Тот тяжело дышал, лицо было бледно, на лбу выступила испарина.
– Я позову Арендта! – вспомнил о своем личном докторе император.
Тот в сопровождении слуг, сообщивших ему о случившемся, уже спешил по анфиладе комнат в государевы покои.
– Не подходите к больному, Ваше Величество! – крикнул он еще издалека. – Это может быть заразно!
Лакея перенесли в другую комнату, вызвали Маркуса, Гааза и Гильдебрандта-старшего, но еще до их приезда, не приходя в сознание, несчастный скончался. Прибывшие доктора, осмотрев покойника, пришли к выводу, что у того случилась быстротечная холера морбус.
Личный врач императора Арендт тотчас распорядился: перед тем как войти в государевы покои, всякий, невзирая на звание и чин, обязан умыть водой с хлором руки и лицо и оным же раствором полоскать рот.
Узнав о случившемся, в Архиерейский дом прибыл губернатор Голицын и настоятельно просил государя покинуть Москву. Николай Павлович был непреклонен и даже выказал желание проехаться сегодня верхом, а также посетить больных в лечебницах. При этом он настоятельно просил губернатора и членов свиты, в особенности докторов, не сообщать о предпринятых им действиях государыне-императрице, помня о ее деликатном положении.
Странное шествие двигалось в этот день по улицам Москвы. Шеф жандармов Бенкендорф шел впереди процессии, держа за уздцы коня, на котором восседал император. Граф Толстой и генерал-адъютант Храповицкий расположились по обе стороны, у ног его величества. Флигель-адъютанты Кокошкин и Апраксин шагали сзади. Замыкал свиту генерал-адъютант Адлерберг. Он вел запасного коня. Толпа неотступно следовала за государем, заполняя собой все пространство улицы. Встречного движения практически не наблюдалось. Люди при виде императора вставали на колени, крестились и вливались в общий поток. Так в городах Европы во время чумы носили статуи особо почитаемых святых, которые должны были уберечь людей от ужасной смерти. Николай Павлович, ровно и неподвижно державшийся в седле, с лицом, чьи четкие черты были словно отлиты из серебра, действительно, походил в этот миг на статую, и люд московский верил, что, подобно святому чудотворцу, царь избавит город от страшной болезни.
* * *
Иеффай Цейц привык к тому, что его напарник целыми днями молчал. Три месяца назад на Нижегородской ярмарке, где он впервые встретил Геракла, знакомые циркачи предупредили его, что атлет немой, но не глухой. «А что с ним такое?» – удивился тогда Иеффай. «Язык себе откусил, да и проглотил с голодухи, когда брюхо подвело!» – ответили ему с обычным в цирковой среде юмором, в страшном ищущем смешное.
Иеффай очень скоро убедился, что язык у напарника, открывавшего рот лишь во время еды, цел и невредим. «Наверное, Геракл совершил какой-нибудь проступок и дал обет молчания, – строил догадки карлик, – монахи ведь так поступают! А он похож на беглого монаха!» Иеффай подметил, что Геракл носит на груди крест и иконку и каждый вечер перед сном безмолвно шевелит губами, молится.
Вчера, после того как напарник неожиданно сбежал от Иеффая, оставив его одного мокнуть под дождем со скрипкой в руках, Цейц не знал что и думать об этом человеке. За три прожитых вместе месяца он так и не понял, что представляет собой Геракл. Неизвестно было даже его настоящее имя. Очень трудно, почти невозможно составить представление о человеке, когда тот постоянно молчит.
Ящик с гирями, который ему было не под силу перенести в чердачную каморку, Иеффай оставил на хранение в одной из лавок Хитрова рынка, у знакомого еврея. Тот оказался настолько любезен, что не взял с него ни копейки. Правда, поставил условие: если напарник через три дня не объявится, гири он заберет себе. «Разбогатеть решил на наших гирях! – ворчал про себя Цейц. – Продаст их за рубль какому-нибудь сумасшедшему и будет считать это выгодной сделкой. Дуралей!» Ему казалось парадоксом, что за груду металла можно получить всего лишь железный рубль, тем более что гири в руках силача приносили маленькой труппе намного больше денег. Однако даже если бы Геракл никуда не исчез, их представления на Хитровом рынке рано или поздно оказались бы под запретом, потому что полиция не разрешала во время эпидемии скапливаться толпе.
Иеффай изрядно заработал игрой на скрипке в тот непогожий день, но настроение у него было прескверное. Он не знал, что ему делать дальше в этом зараженном холерой городе. «Надо сматывать удочки, – говорил он себе, – пока еще можно выбраться отсюда. Бежать на Запад: в Польшу, в Германию!» На душе становилось тяжело от подобных мыслей. Не любил он эти страны! Во-первых, большая конкуренция, а во-вторых, поляки и немцы не так щедры, как русские. Но холера пугала. Ходили зловещие слухи, что Москву со дня на день закроют, поэтому промедление могло стоить жизни. И все-таки Иеффай решил подождать Геракла. Поиск нового напарника мог затянуться, да и где искать этого напарника?
Всю ночь мрачные мысли не давали ему покоя. Он вспоминал чумную Одессу в тринадцатом году, где цирковая труппа его дядюшки Якова застряла надолго. Многие тогда умерли, бродячий цирк лилипутов сократился почти на две трети. Это была настоящая катастрофа, после которой они так и не смогли оправиться. Иеффай молился весь вечер за тех, кто умер в Одессе, и за дядюшку Якова, который тогда чудом выжил, но недолго прожил. Он молился искренне, проливая слезы по старым цирковым друзьям. Так в слезах и уснул.
Утром его разбудили крики мальчишек: «Царь на лошади едет!», «Айда царя смотреть!» Иеффаю вдруг тоже захотелось взглянуть на того, кого евреи уже успели прозвать «русским Асмодеем». Всего лишь за три с половиной года правления Николая Павловича было издано несколько законов, ущемляющих права представителей иудейского вероисповедания. И, конечно, самый ужасный, обернувшийся многими трагедиями, указ о натуральной воинской повинности для евреев от двадцать шестого августа тысяча восемьсот двадцать седьмого года. Казалось бы, что здесь плохого? У императора были благие намерения обучить еврейский народ военной науке, воспитать из древнего племени настоящих воинов-богатырей. На самом деле под благими намерениями вырисовывалась совсем другая, более приземленная цель – ассимиляция евреев. Квота призыва для иудеев составляла десять человек с одной тысячи ежегодно. Для христиан – семь человек с тысячи через год. Кроме того, еврейские общины обязаны были расплачиваться «штрафным» количеством рекрутов за податные недоимки, за членовредительство или за побег призывника (два рекрута за одного). Причем разрешено было пополнять требуемое количество призывников детьми от двенадцати лет, которых определяли в школы кантонистов. Кагалам проще всего было расплачиваться именно детьми, прежде всего сиротами, отобранными у вдов. Зачастую отдавались в кантонисты мальчики семи – девяти лет, ложно признанные свидетелями двенадцатилетними. Власти на это закрывали глаза. Годы учебы не засчитывались в срок воинской службы, она начиналась с восемнадцати лет и продолжалась четверть века. В школах для кантонистов еврейских мальчиков прежде всего обращали в православную веру и давали им русские имена. Непокорных детей морили голодом, подвергали пыткам.
Такая участь постигла младшего брата Иеффая – Гедалью, который рос обычным мальчуганом, не карликом. Его отобрали у матери-вдовы в возрасте девяти лет. Двенадцать свидетелей из общины, несмотря на причитания матери и сестер, подтвердили, что Гедалье уже исполнилось двенадцать. Брата отправили в Николаев, но вскоре пришло известие, что он повесился после того, как его насильно крестили. «На горе ты нас перевез из Бессарабии в Одессу!» – упрекала Иеффая в письме мать. (Дело в том, что указ царя не распространялся на Бессарабскую область.) «И община здесь – хуже некуда! Звери, а не люди. У некоторых вдов отбирают единственных кормильцев, несмотря на то, что закон запрещает это делать, и отдают в кантонисты!»
Гедалью не разрешили хоронить на еврейском кладбище, потому что он был крещеным, а русский поп не стал бы даже слушать о самоубийце-выкресте. Пришлось хоронить Гедалью за кладбищенской оградой, рядом с безбожниками.
Иеффай вдруг вспомнил, как в тринадцатом году, после того как чума в Одессе унесла жизни многих цирковых артистов, сократив их труппу на две трети, он впал в глубокое уныние. Не мог ни есть, ни спать, а уж о цирковых выступлениях и речи быть не могло. Он целыми днями только и делал, что молча раскачивался из стороны в сторону, уставившись в одну точку. Циркачи решили, что Цейц так может сойти с ума, и всячески пытались его отвлечь от горестных мыслей, но у них ничего не получалось. Тогда кто-то посоветовал отвезти Иеффая в Люблин, к знаменитому цадику Якову Ицхаку, прозванному в народе Ясновидцем. К тому же цадик этот еще был известен и тем, что сам часто подвергался приступам меланхолии. Уж он точно найдет выход!
Так и сделали. Погрузили Цейца в цирковую кибитку и повезли в Люблин. Они тогда как раз гастролировали в Польше, и дорога заняла немного времени. Однако попасть к Ясновидцу оказалось непросто. Хасиды со всей Польши и Украины стекались в Люблин не только за мудрыми советами и предсказаниями. О Якове Ицхаке говорили: «Когда к нему приходит хасид в первый раз, он вынимает из него душу, очищает ее от всякой ржавчины и всякого налета и возвращает обратно такой, какой она была в час рождения!» Трое суток простояли циркачи в очереди и уже совсем отчаялись, потому что не было конца людскому потоку, да и цадик принимал далеко не всех. Время от времени во двор выходил его слуга, молодой красивый парень, больше похожий на приказчика в торговой лавке, чем на правоверного хасида. Он всякий раз указывал пальцем на того, кого примет Ясновидец. Некоторые пытались подкупить слугу, но тот не брал ни копейки, повторяя одну и ту же заученную фразу: «Рабби ненавидит деньги и просит их ему не предлагать!» Каким образом выбирались люди из очереди, для всех оставалось загадкой.
Наконец на четвертый день, на рассвете, когда циркачи еще спали в кибитке, а Цейц, не знавший сна уже много ночей, раскачивался из стороны в сторону, кто-то резко откинул полог, так что Иеффай даже вздрогнул и замер, а все остальные разом проснулись. Они увидели слугу Ясновидца. Он указал на Иеффая и произнес, четко выделяя каждое слово: «Рабби ждет тебя прямо сейчас!»
Комната, в которой принимал хасидов Ясновидец, была маленькой, скромно убранной, с низкими потолками. Ее обитатель сидел в кресле, но не лицом к входящему, а в профиль, так что все видели только одну сторону его лица. Говорили, что правый глаз цадика больше левого, имеет круглую форму и излучает доброту, а левый, напротив – миндалевидный, прищуренный, глядит с хитрецой. Лицо рабби было обращено к Иеффаю правой стороной. Якову Ицхаку уже перевалило за шестьдесят, но его рыжеватую бороду почти не тронула седина, тогда как волосы и брови были совершенно белыми.
Первая же фраза, которую произнес Ясновидец, вызвала у Цейца недоумение и одновременно вывела его из меланхолического состояния. «Ты не должен впадать в уныние, – сказал рабби, – даже когда погибнет твой брат!» – «Но у меня нет брата, – пожал плечами циркач, – только сестры…» Гедалья появился на свет только через семь лет после описанных событий. Яков Ицхак, не обратив внимания на замечание Цейца, продолжал: «Больше всего остерегайся уныния, ибо оно хуже и опаснее греха. Когда Злое Начало пробуждает в человеке страсти, оно делает это не затем, чтобы ввести его в грех, а затем, чтобы он впал в уныние… Те, о ком ты сейчас печалишься, пребывают в Царствии Небесном, и ты должен радоваться за них, а не горевать. Сказано в Мишне: ”Человек должен благодарить Бога за зло и восхвалять Его за это!” Гемара добавляет: “…должен принять с радостью и со спокойным сердцем”. Понял?» – «Как можно радоваться злу?! – в негодовании воскликнул Иеффай. – Принимать его со спокойным сердцем?» – «Надо учиться смирению, – спокойно продолжал рабби, – а иначе Злое Начало овладеет твоими мыслями, захватит твое сердце, и ты сам, не распознав в себе зло, начнешь причинять боль другому, ввергать его в уныние…»
Цейц ушел тогда от Ясновидца с противоречивым чувством, но главное было достигнуто – он больше не впадал в меланхолию, а, напротив, ощущал невероятный прилив сил, словно переродившись. «Странно! – часто восклицал люблинский святой. – Приходят ко мне люди унылые, а уходят – просветленные, хотя сам я мрачен и не даю света». Два года спустя Яков Ицхак погиб, выпав из окна второго этажа на мостовую. Люди, близко знавшие Ясновидца, не сомневались, что это самоубийство, потому что попыток свести счеты с жизнью у него и раньше было много. Весь хасидский мир был повергнут в смятение таким поступком и пребывал в горе от столь великой утраты.
Удивительное дело – человеческая память! В ней два дна, словно в шляпе фокусника… О предсказании Ясновидца насчет брата Иеффай вспомнил только сейчас, собираясь выйти, чтобы увидеться с русским царем.
«Хотел бы я посмотреть в глаза этому… злодею!» – Цейц не нашел другого подходящего слова для самодержца, который стал новым тираном для еврейского народа.