Вольные кони

Matn
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Глава 9

На Ярославский вокзал Ваня приехал раньше времени. До отправления поезда на восток оставалось еще часа три с минутами. Он бы еще посмотрел столицу, да поездка к другу отняла последние силы. И знал почему – слишком щедро, безрассудно расходовал свои чувства, зачарованный Москвой. Увлекся, не успел подготовить себя, и в Ясенево не совладал с нервами. Потому разом поблекли впечатления. Печаль вытеснила из сердца тонкую радость. Вернулся в свое обычное болезненное состояние – ни цвета, ни запаха, ни вкуса. Душа ныла, разрывалась на части. А от чего больше – от жалости или от любви не способен был распознать, оглушенный в госпиталях горькими лекарствами.

Вошел в зал ожидания и словно отрезал, оставил за спиной Москву. Сбылось желанное, а будто привиделось. В таком смутном состоянии Ваня нашел буфет, заставил себя выпить стакан горячего чая и съесть бутерброд. Отыскал свободное место и забылся, задремал на скамье. Но не прошло и полчаса, как очнулся от тычка в плечо.

– Подъем, служивый! Документы! – услышал он лениво пережевывающий слова голос, каким даже в армии не разговаривают.

Ваня открыл глаза и увидел перед собой двух милиционеров. Широко расставив ноги, заложив руки за спину, они покачивались перед ним точь-в-точь как в американском боевике, разве что резиновых палок не хватало. Но едва попытался встать, появилась и дубинка. Молодцеватый страж порядка, вдругорядь ткнул ею в грудь Вани и промазал. Слишком медленно он все делал: и говорил и действовал. Ваня отвел его палку и через мгновение стоял на ногах. Бить себя он никому не позволял. Давно и навсегда затвердив в себе – от битья достоинство страдает. В учебном батальоне в первую же неделю схлестнулся со старослужащими, наполучал синяков да шишек, но принципом не поступился. Не прошло и месяца, отстали от него дембеля – да и как не отстать, если он до армии прошел школу боевых искусств.

Ваня едва сдержал себя, войной наученный отвечать быстро и жестко. Надо же, как одурманило, чуть тепленьким не взяли. Он не то чтобы расслабился в родной Москве, просто оказался не готов к тому, что здесь бьют своих, когда от чужих жизни нет.

В упор смотрел на них спокойным ледяной ясности взором. И они на секунду замешкались. Не ожидали встретить сопротивления от этого худого и бледного парня в мятом камуфляже. Но быстро пришли в себя.

– Хилый, а дерзкий, – в свою очередь махнул палкой низкорослый с квадратными плечами милиционер и провалился в пустоту. Ваня не двинулся с места, лишь негромко предупредил:

– Еще раз – и поломаю обоих…

И уже не удивился тому, что тупая животная злоба одинаково исказила их лица. Да и времени на то не было. Не осталось никаких сомнений – перед ним были враги, только в другом обличье. Опаснее, вероломнее многих других. Потому что им нельзя было ответить ударом на удар. Нельзя было даже возразить, ибо они как личное оскорбление принимали, что на свете есть люди, способные им дать отпор, когда они при исполнении.

Ваня в Чечне знавал разных милиционеров. Немало попадалось среди них толковых вояк, прошедших в свое время горячие точки. С теми было легко и просто. Но немало прибывало порченых, таких, кто ехал не на войну, а в командировку. Надо было видеть в деле тех и других, чтобы, сопоставив, понять, сколько в мире развелось людей, кому все равно где, как и с кем служить. Однако такой вот злобной породы стражи порядка ему еще не попадались. Шальной случай сделал их работниками милиции, но с равным успехом могли они отправиться и в бандиты. Уродились такими: ни рыба ни мясо – ничем иным не объяснишь.

Милиционеры кинулись на Ваню с двух сторон, да не на того напали. Он прошел их обоих, очутился за спинами, и аж руки заныли от желания ткнуть их мордами в каменный пол. Да вот только не учен был воевать со своими. Пока оторопевшие стражи неловко разворачивались, Ваня успел еще сказать:

– Может, хватит, мужики, порезвились…

И тут в глазах полыхнул черный пламень. Сзади, из-за колонны, выскочил еще один, со всей силы опоясал его по спине гибкой дубиной. Удар пришелся по едва сросшимся ребрам и скользом по всему израненному боку. Ваня сложился пополам, задохнулся от жгучей боли и последующие удары, бросившие его на скамью, принимал уже ватным телом. Сознание ускользало, на одной воле держался, понимая, что стоит отключиться, и с ним люди в форме могут сделать все что угодно.

На войне, досыта нахлебавшись нечеловеческой жестокости и подлости, не мог предполагать Ваня, до какой степени способен вызвериться человек в мирной жизни. От одной своей трусливой, никчемной и поганой сущности. Превозмогая боль, поднял Ваня голову, выстонал сквозь зубы:

– Свои же, русские, вроде…

– Я тебе дам – вроде! А ну, заломи ему руки назад! – войдя в раж, захрипел милиционер, сдергивая с пояса наручники.

И пропал бы Ваня ни за понюх табака, да вовремя заголосили кругом бабы. На его счастье проходил мимо армейский патруль. Пожилой капитан с двумя солдатами стремительно двинулся сквозь толпу, с ходу оценил ситуацию и отчеканил:

– Отставить!

И странное дело, милиционеры, уже вздернувшие закованного в наручники Ваню на ноги, вернули его на скамью. Офицер наклонился над обмякшим Ваней, сунул руку во внутренний карман его куртки, вынул документы, но даже не раскрыл их. Капитан смотрел на свои испачканные кровью пальцы.

– По какому праву, – едва разжимая побелевшие губы, холодно спросил он, – чиним расправу?

– Оказал сопротивление, – развязно сказал запыхавшимся голосом один из милиционеров. Офицер коротко глянул на него, и тот осекся.

– Они его дубинками били, – пронзил несмолкаемый вокзальный гул тонкий женский голосок.

Капитан наклонился, похлопал Ваню по щекам. Тот поднял осоловелые глаза, вяло произнес непослушными губами:

– Сержант Степанов, разведвзвод… десантный батальон, комиссован по ранению…

– Помолчи, сержант, – капитан расстегнул ему куртку и увидел расползавшееся по тельняшке пятно крови.

– Раненого в медпункт, живо! – приказал он патрульным.

Круто развернулся к милиционерам и, покачиваясь с пятки на носок, с минуту не спускал с них неподвижных глаз, странным образом рассуждая сам с собой:

– Что, господин капитан, опять тебе патронов жалко? Вот жизнь пошла: ни перестрелять, ни морду набить.

Окружающие примолкли. Страшным стало лицо служивого: разом осунулось и потемнело, глубокие морщины изрезали продубленную солнцем и морозом кожу. Довели человека, заговариваться стал.

– Нет, не стану я рук марать о всякую дрянь. Стерплю. Не доставлю им такой радости.

Дернул щекой и пошел, хлопая полами потертой шинели о голенища сапог, вслед за солдатами, ведущими Ваню под руки.

В медпункте врач остановила кровь, сочившуюся из лопнувших от удара швов. Туго забинтовала, заставила выпить какое-то лекарство и успокоила, что на этот раз он легко отделался – ребра выдержали, и, кажется, внутри ничего не отбили. Ваня и без нее это знал – раз кровь горлом не пошла. Очнувшись, он неподвижно лежал на скользкой кушетке, ощущая лишь, как гулко бьется сердце в пустой груди. И не было в нем ни злости, ни боли, ни обиды – одно сплошное равнодушие. Капитан все это время, пока врач заканчивала работу, недвижно сидел у двери и издали смотрел на Ваню. Дождался конца перевязки, помог подняться и увел в помещение военной комендатуры.

Там усадил на потертый диван, быстро и умело заварил чай в эмалированной кружке, подал ее Ване, попутно выспрашивая подробности стычки. Равнодушно выслушав, подвел черту:

– Проехали… Надо признаться, что мы оба оказались на высоте, не уронив противника на пол.

Ваня осторожно отхлебнул из дымящейся кружки, поморщился от тянущей боли в ребрах и чистосердечно признался:

– Стыдно… Люди стоят, смотрят, как тебя метелят ни за что ни про что. Кто жалеет, кто смеется. Я же понять хочу, как свой может бить своего. Или у меня там, на войне, что-то повернулось в голове?

– Да ладно тебе, стыд не дым, глаза не выест. Привыкай. Я ж привык, хоть тоже был ранен и контужен. А ничего, несу службу во славу отечества, по всему своему контуру оглоушенному. Сахарку добавь в чай, ты теперь своему животу потакать должен. И заранее извини, если что не так брякну. Со мной это бывает. Правда, как накатит, так скоро и схлынет.

– Да нормально, товарищ капитан, я вас понимаю, сам такой, – через силу улыбнулся Ваня.

Капитан засмеялся и сразу стал похож на взводного, только постаревшего, каким ему уже никогда не быть.

– Ничего, поначалу я самого себя не понимал. Нашу «вертушку» из «дэшэка» обработали перед самой высадкой, и покатились мы по склону, перышки теряя. Очнулся, как в том анекдоте: и когда я подумал, что очутился на самом дне, снизу мне постучали. Но тогда мне не до смеха было. Распластался в коробке, слышу, подо мной кто-то колотится. В дыру глянул, бортстрелок лежит на камнях, ноги придавило. Тоже живучий оказался. С тех пор и заговариваюсь, когда сильно достанут. Но, заметь, матюги не допускаю. Зарок дал, когда из ущелья нас вытаскивали, больше матерно не ругаться.

– Себе дороже, – подтвердил Ваня, с недавних пор мало чему удивлявшийся.

– Ты, сержант, себя не мучай понапрасну. Тему эту не поднимай, придавить может. Затверди, что не свои были-били. Да так оно и есть – от русских этим архаровцам одно обличье досталось, да и то сильно порченное. Плюнь и разотри, их столько вокруг развелось, что за народ страшно. Насмотрелся я на своей комендантской службе на всяких. Ничего не меняется в жизни. Вор ворует, мир горюет. А мы – терпи.

За разговорами не заметил Ваня, как перегорела обида, осела горсткой пепла на донышке сердца. А вскоре объявили о посадке на поезд, которым ему было ехать. Но прежде чем сопроводить Ваню до вагона, капитан молча и деловито запихал ему в рюкзак сверток.

– Пригодится, путь не близкий…

В свертке, как потом оказалось, было самое необходимое: бинты, вата, лекарства и немного еды.

 

– Бывай, может, еще свидимся, каких только чудес с нами не случается, – улыбнулся, кивнул на прощание и растворился в людской толчее. У Вани защемило в груди. Он только сейчас подумал, что забыл спросить его имя и где он воевал. Вдруг да пересекались где их дорожки. Хотя вряд ли: давно и в разных местах русский солдат воюет.

Глядя в окно на отплывающую Москву, с тихой грустью сказал себе Ваня, что вся неустроенность и тяжесть жизни происходит оттого, что совсем мало осталось таких, как этот капитан, путных мужиков. Близких ему по духу и чем-то еще отличных от всех других. Тем, что словами не выразишь, лишь одним сердцем распознаешь. Случается же, неродной человек становится дороже родственника. Значит, есть узы крепче кровных. Теперь он отчетливее понимал, что преданных, крепких и надежных мужиков – по пальцам перечесть. И тех подбирала война, посылала в горы. Но с другой стороны, получалось, что война, проклинаемая на все лады, была нужна. Без нее не собрать было русским людям силу, не сосредоточиться на главном направлении. И то была правда, которую никто не мог извратить и оболгать.

Ваня редко брал в руки газеты, урывками слушал радио, перестав доверять пишущим и говорящим про его войну. Но не мог не почувствовать, что уже оседала поднимаемая ими муть. Вранье, которым без меры заливали страну, вдруг перестало прилипать к воюющим. Что творилось в мирной жизни, ему пока было неведомо. Вернее, не было ни сил, ни времени разобраться.

За ложь всегда-то платили больше, чем за правду. Да и когда это правда измерялась деньгами? Но ложь на войне для Вани и его товарищей равнялась предательству. Подобно продаже врагам оружия и боеприпасов. Но если этих христопродавцев они готовы были рвать на куски, то к продажным журналистам испытывали холодное равнодушие. Как к хладным трупам лиц славянской национальности, воевавшим на стороне «духов». Для тех и других дело было не в личности, а в наличности.

Ваня из всех сил пытался оборонить себя от печальных мыслей. Нельзя ему было так много размышлять. От горестных дум слабеешь как от потери крови. А ему пришла пора настраиваться на мирную жизнь. Всего-то ничего он отъехал от суматошной Москвы, а за окном вагона потянулись светлые сквозные дали, растворяющие в себе всякий гул и грохот, наполненные желанной тишиной и покоем. Ваня поначалу слабо воспринимал проплывающую мимо тонкую красоту своей земли. Скорее мимолетно улавливал ее безотчетно тоскующим сердцем. Так, посреди суровой зимы вдруг замирает чуткая душа, ощутив в морозном воздухе весеннюю горчину стронувшегося к теплу миропорядка.

Глава 10

Если до войны Ваню больше занимала непостижимость тайны: тебя нет – и вот ты есть, то теперь: ты есть – и вот тебя уже нет. После выпавших ему смертных испытаний он уже не пытался отыскать отгадку. Ощущал лишь тусклое тоскливое чувство, оставшееся от вторжения черного небытия в его светлое житие. И непреходящее удивление, что полной тьмы не существует.

Однажды поезд надолго застрял на одной из узловых станций. Пассажиры дружно высыпали на перрон, залитый блескучим вечерним солнцем. Ваня рад был бы окунуться в эту мягко искрящуюся свежесть, да поберегся разбудить застарелые боли в стягивающихся на теле швах. Сидел в купе, как примерный ученик, аккуратно выкладывал на столике из спичек домики, колодцы, затейливые узоры – врач посоветовал для восстановления координации движений. Шло время, а поезд все не трогался, и Ваня стал смотреть на снующих вдоль состава бойких теток, предлагающих пассажирам разную снедь. Поприжала народ новая жизнь – понесли к поездам дымящуюся картошечку, солененькие огурчики, белое сальцо да квашеную капустку. Точь-в-точь как в голодные годы. А Ване и это уже не в диковинку – на войне как на войне.

Науку выживания русские люди вековечно осваивали, и этот век не исключение. Не каждый только мог отстраниться, ввинченный в кутерьму событий, и сразу осознать, что его золотое время оборачивается лихолетьем. Теперь лишь кинь взгляд на привокзальную площадь, и среди пестрой толпы глаз сразу отыщет и грязных беспризорников, и согбенных нищих, и мелкотравчатых бандитов. Жизнь такая – ни уму ни сердцу, однако править ее надо, и делать это самому. А если сам не можешь или не хочешь, за тебя это делают другие, но опять же вначале для себя. Тебе ж останется протягивать ладошку, кусочничать да воровать, тащить у себе подобных.

Толстые стекла приглушали шум станции. Тихо было в вагоне, и оттого Ваня загодя услышал гулкие звуки – кто-то бесшабашно бежал по крыше. Не успел удивиться тому, как вверху, над самой головой, раздался треск, синяя вспышка затмила солнечный свет. И тут же мелькнул свалившийся с крыши тряпичный тюк. Ваня прилип к стеклу, глянул вниз: прямо под его окном шевелился дымящийся ком. На щебенке между путей лежало обугленное тело в полосатом ватном халате. Отовсюду уже сбегались люди, что-то кричали, зачем-то махали руками.

И Ваня вернулся к своим игрушкам. Ему одного взгляда хватило определить – этот не жилец. Он столько смертей повидал в их самом ужасном обличье, и сам горел, и падал, чтобы испытать потрясение еще от одной. Но на самом деле отвернулся от людей, жадно любопытствующих тому, чему вовсе нельзя любопытствовать. Все равно ведь ничего не высмотрят, не поймут, себя только запутают: из-за чего, может статься, вовремя не распознают смерть, да и не разминутся с ней.

Ваня сложил и разрушил одним движением спичечный домик и тут же принялся выкладывать следующий. Это занимало Ваню сейчас едва ли не больше, чем созерцание еле слышно гомонящей под окном толпы.

Наконец раздался протяжный гудок электровоза. Поезд дернулся. По коридору вагона побежали возбужденные зрелищем пассажиры.

– Мать честна, нет, ты видал, а? Ну ты даешь! Не заметил что ли, как он шандарахнулся? – плюхнулся на свое место попутчик и, изогнув шею, пытался еще что-то высмотреть там, на оставляемой станции.

Ваня промолчал по обыкновению, заканчивая строительство ажурного сооружения, но самый верх не удался – последняя спичка оказалась лишней. Башня рассыпалась веером по всему столу.

– Ты что, в самом деле не заметил? Как он прямо перед тобой грохнулся? – мужик уставился на стол и медленно добавил: – Это какая же силища тока, шибануло, он весь и обуглился. И за каким чертом его под провода понесло!

Ваня и бровью не повел: он только что придумал новую конструкцию пирамиды, которая должна была устоять на шатком столике.

– От милиции он, говорят, убегал, – пробасил в открытую дверь из коридора сосед по купе. – Азиат, откуда ему степняку знать, что под контактным проводом нельзя бегать. Он, поди, кроме своих саксаулов да верблюдов ничего и не видел. Шайтан попутал, осталась одна головешка…

– А, может, обкуренный он был, от его мешка наркотой на всю округу несло, – забираясь на верхнюю полку, предположил верткий парень, сын попутчика.

– А ты почем знаешь, что наркотой? – подозрительно спросил отец.

– Да уж знаю, – уклонился тот от ответа.

Поезд набрал ход, вписался в крутой поворот. Пирамидка накренилась и рухнула до основания. Ваня одним неуловимым движением смел спички со стола себе на колени и стал аккуратно укладывать их обратно в коробки.

– Ну что за человек, трагедия случилась, а ему хоть бы хны. Он даже этого не заметил, – не выдержал мужик.

– Да ладно тебе, батя, – свесился сверху его сын, – не приставай, он у нас контуженный.

Они бы еще поговорили о нем так, как будто его здесь не было. Да Ваня уже наполнил спичечные коробки, поднял голову и посмотрел на каждого поочередно светлыми глазами. Тихо стало в купе.

Слышен был лишь громкий разговор за тонкой стенкой, отделяющей купе:

– Ты не смотри, что кофта выцвела, я теперь женщина зажиточная, у меня кофемолка есть…

– А к чему она тебе?

– А так, для форсу.

– Тогда ясно. Нынче форс дороже денег.

Ваня, пропуская мимо ушей чужие разговоры, все это время напряженно размышлял о своем. Ему вдруг с беспощадной ясностью выказалась произошедшая в нем перемена. Если уж его не тронула гибель человека, значит, прав ерепенистый мужик. Вынули из Вани какой-то нужный сердечник. Оттого было так призрачно пусто и стыло в груди.

Неподвижными глазами смотрел в окно, а видел одно сплошное мутное пятно. Казалось, наконец-то он отыскал ответ. Но лучше бы его не находил. Война незаметно вычерпала из него любовь, сострадание, добросердечие к людям. А госпиталь отучил принимать чужую боль как свою. Сердце зароптало от жестокой несправедливости. Ваня встрепенулся, вызывая спасительную злость, – да, раньше он был добр ко всем людям, даже к тем, кто делал ему худо. Наивно полагал, что на свете добрых людей больше, чем злых. Война разом лишила иллюзий. «Милые люди, что же вы со мной сделали?» – обмирая сердцем, сказал себе Ваня. И не получил ответа. Тоскливо защемило в груди от невозможности вернуть прошлое.

«И это не вся правда», – сказал себе Ваня. Между прежней и этой жизнью лежало теперь бездонное ущелье. И весь народ он поделил как бы на своих и чужих. Хороших, стоящих людей, вроде, не сильно убавилось, но как-то разом выказались злыдни и пакостники, дотоле прячущие и нутро свое, и дела свои.

Раньше Ваня пытался да не мог разобраться в том: рождаются ли люди сразу жестокими, сеющими зло и мерзости, или становятся такими после. А сейчас ему тем более не разобраться. Война в нем многое искорежила и переломала. Так запах теплой крови перебивает тонкие ароматы горных трав.

В горах и среди своих встречал Ваня довоевавшихся до ручки. Тех, кто мог пристрелить любого встречного ни за понюх табаку. За неосторожно сказанное слово, за косой взгляд. Но это только непосвященному могло так показаться – ни за что. Шел, встретил, передернул затвор, вогнал в человека очередь. А на самом деле зверь, таившийся дотоле в человеке, опьянел от крови, и совладать с ним было уже нельзя.

Враги были не в счет – большинство тех, с кем они воевали, вообще существовали в отличном от русского разумения пространстве. Для них, казалось, само время застыло. Ваня не скоро перестал поражаться их первобытному коварству, жесткости и изуверству. Понимал, но так и не отучился удивляться и другому: как быстро поддавались злому наваждению иные соплеменники, как легко впитывали кровную месть, столь чуждую его народу.

Ваня их не осуждал. Потому что как знать, не выпрыгнет в следующую минуту из тебя или твоего боевого товарища осатанелая тварь. Да и у кого ум за разум не зайдет, когда истерзанным друзьям глаза закрываешь. После года боев он и сам стал путать где добро, а где зло. Психика не выдерживала стоять на пограничье. Но одно знал верно: те, кто прошел войну, забыть ее не могли. Покрепче духом, носили в себе, испепеляя сердце, те, кто послабже, вспыхивали порохом, сгорали. Об этом ему рассказывали многие, вернувшиеся в горы по своей воле. Ваня же инстинктивно боялся пропитаться ненавистью. Знал, что погибнет даже не от пули иль осколка, от одного ее злого дыхания, если совсем оставит его доброта.

Ваня оторвал взгляд от темного окна, приказывая себе не думать. Но это было равносильно отказу от той страшно тяжкой военной работы, которую не смог бы делать по принуждению. Из чего следовало, что выполнял он ее вполне сознательно и добровольно. Воевал как мог. Захваченный жуткой стихией, ввинченный внутрь смрадного вихря, среди гула, дыма да огня, не пропал, сумев остаться самим собой. И не он один уцелел, попав в самое горнило. В одиночку ему нипочем бы не выдержать эту войну. Но жестокая наука для него не прошла даром. Теперь Ване приходилось заново учиться любить людей, и русских прежде всего. Любовь к ним совсем не могла исчезнуть, но, представлялось, держалась на одной тонкой ниточке. И зависела теперь от каждого им встреченного по пути домой человека. Все могло быть по-иному, если б возвращался вместе с теми, с кем бок о бок провоевал два года.

В их десантном батальоне, среди солдат и офицеров, существовали особые отношения. Проще было бы назвать их фронтовым братством, но Ваня давно с подозрением относился ко всякому братанию. Главное, здесь жизнь для всех была устроена одинаково. И не было места слабым и ущербным, уставшим быть русскими.

«Так-так», – медленнее пересчитали стыки колеса, локомотив с ощутимым усилием потянул вагоны в гору. Ваня поднялся с полки. Болтовня попутчиков ему смертельно надоела – они без конца гоняли по кругу одно и то же – подсмотренную на станции смерть.

– Ты бы языком не трепал, накликаешь на свою голову, – тихо и отчетливо сказал Ваня мужику.

В купе воцарилась напряженная тишина.

– Чего? – недоуменно протянул мужик, привыкший к молчанию безответного парня.

– Думаешь, вот так просто уехать от смерти? Так знай, она еще долго витать будет над нами…

– Нет, он точно малахольный, – начал взвинчивать себя мужик, но с каждой секундой терял напористость, – учить меня будет, байки мне тут рассказывать…

 

– Как знаешь, я тебя предупредил, – уже безразлично произнес Ваня и вышел в коридор.

С пустомелями только время попусту терять – они слышат лишь себя, бросают почем зря слова на ветер, не в силах постичь их глубинный смысл. Такое знание им недоступно. Как не всякому дано перед боем разглядеть на лице товарища бледную печать смерти. Ваня умел видеть и знал, что уже ничего нельзя поделать. Ни прикрыть, ни уберечь, ни повернуть вспять. Будто кто уже вычеркнул товарища из списка живых и занес в список обреченных. И эту темную тайну никто еще не смог разгадать.

Медленно вышагивая из одного конца вагона в другой, Ваня всем израненным боком чувствовал в какой стороне горы. Оттуда холодом веяло.

В пустынном тесном коридоре легко отрывался Ваня от дольнего мира, уходя в мир горний. Внутренний взор уводил его глухими ущельями, поднимал над скалами к самым вершинам и вновь прижимал к земле, заглядывал в пещеры и расщелины. Горы были величавы, красивы и обагрены кровью его друзей. Страшно признаться, но сердце прикипело к диким местам, а что не давало оторваться – ненависть или любовь – разобрать не мог. Еще каждая клетка его тела хранила опасные звуки: шуршание осыпающегося под ногой камня, густой шелест зарослей кустарника, грохот горной реки, тревожные вскрики птиц. Но уже забывались, стирались в милосердной памяти и стылая грязь, и палящий зной, и едкие запахи солярки, сгоревшего пороха. Вытеснялись суровой красотой гор, которые надо бы ненавидеть, а хотелось полюбить. Он сопротивлялся этой влекущей силе и теперь лучше, чем когда-либо понимал, почему на войну возвращаются те, кто, уезжая домой, клялись, что никогда не вернутся в эти края. Ваня перестал мерить шагами коридор, уткнулся лбом в холодное стекло окна. Перед глазами вновь встали заснеженный перевал, обледенелые скалы, сиренево-розовый снег, искрящийся свет, льющийся с близкого неба. Вымотанный тяжелым переходом, он стоял на вершине, смотрел в прозрачную бесконечную высь, открывая для себя истину, что и на самой высокой горе до Бога не ближе.

Вагон спал, а у него еще вся бессонная ночь впереди была. Ваня вернулся в купе, достал из вещмешка пакет с бинтами и лекарствами, отправился на перевязку. В тусклом свете толком не рассмотреть – стягивались ли швы на ранах, холод поторапливал, пробирал до костей. Но, кажется, пошел на поправку: раны стали меньше кровянить. Перетянул напоследок тело крест-накрест свежим бинтом, как в чистое переоделся. Радоваться бы надо, да мучила его контуженую голову мысль, что порвал его тело не вражеский металл и не из чужеземного ствола выпущенный. Русскими мастеровыми руками выкованный и в горы доставленный. На войне он особо не задумывался над тем, а тут вроде как обидно стало. Но у самых дверей купе себя одернул – остатки разведгруппы огнем свои накрыли. Сами же и вызвали удар батареи на себя. Так и выхода не было, как вместе со всеми погибнуть, прихватив с собой еще десяток-другой осатаневших боевиков. В полной уверенности, что даже их мертвые тела извергам не достанутся. Чтоб им всем ни дна ни покрышки, хотя грешно так сказать – у них и так не по-христиански хоронят.

Убитым ребятам теперь уж все равно, как и что произошло. Ему же нет. Ваня теперь один на целом свете имел право оценивать этот их последний бой. По своей солдатской мерке – все ли они сделали для того, чтобы выжить.